— А что — можно недурное представление разыграть. — Шелобей потёр руки. — Тогда вы у нас Христос, я — кто-нибудь из апостолов…
— Чур, я Пилат, — сказала Лида.
— А я Дисмас, — сказала Лена.
— А я Иуда, — прибавил я.
Стелькин вспомнил о моём существовании.
— Графинин! А тебя что — Елисеем звать?
— Разве не Илья? — спросила Лида.
Пауза зависла в нерешительности.
— Господа! Меня категорически размазало! — заявил Стриндберг и поправил бабочку.
Остальные присмотрелись к своим ощущениям.
Всё изменилось, стало как-то неуловимо не так: будто к миру притронулась кисть Ван Гога (хотя у Шелобея, наверное, всё-таки был Мунк, а у Стелькина… не знаю — не могу постигнуть): пока ещё совсем легко и очаровательно, всё делалось игрушечным, милым и смешным — движения обзавелись резкостью: Лида взмахнула рукой, а та — как будто телепортировалась; и в то же время зубы с готовностью сжимались как перед чем-то страшным. Становилось непонятно.
Стелькин повернул голос к Стриндбергу:
— Давай, Костя, ставь Doors. Пора.
Свихнувшееся пространство расползалось по сторонам, на прозрачном столе лежали зимние фрукты, уродливым запахом дымились макароны, сваренные Лидой: из них торчала ложка бытия, а сами они глядели на нас ещё не открытой формой жизни.
— О, теперь мне многое понятно! — возопил Стриндберг и поднялся из кресла к макарохам.
Он жрал, бегал и приплясывал. Потом остановил свои занятия и со вселенской болью ударился в размышления:
— Вы не замечали разницу между «поссать», «пописать» и «сходить в туалет»?
— Ну? — отозвалась Лида.
— «Сходить в туалет» — самое удалённое, самое мягкое. — Он расхаживал, ухватясь за подбородок. — Ты говоришь, что направляешься в такую-то комнату, а уж что ты там делать собираешься — дело исключительно твоё. «Пописать» — отсылает нас, собственно, к «писе», которую человек держит в руке или же…
— Понятно. Дальше.
— А самое грубое — «поссать» — сталкивает нас прямиком с ссаниной, итогом всех манипуляций. Короче, приличное — только даёт направление для мысли, грубое — бросает суть прямо в рожу. По той же схеме работает и мат.
— Звучит так, как будто так, — сказала Лида.
— Остаётся только понять, что будет грубее, чем «я пошёл поссать»…
— «Я иду уринить»? — предложил я.
— «Я иду несуществовать», — поправил Стелькин.
Все заржали.
Шелобей не мог смеяться, он лежал со скрученным животом под одеялом и проклинал Мироздание. На столике лежали никому не нужные бенгальские огни.
Необыкновенная нужда была мне в туалете. Ворс дивана опутывал, пот давно пропитал футболку и был ядовито-весел (казалось, он пьянит). Я упёр ладони в гостеприимный диван (приходите ещё! обязательно приходите!), сосредоточил силу в мускулах, оторвал часть себя в воздух, продолжил неясное движение, стал загибать свой позвоночник, и, вытворяя некий акробатический изыск, — хрустнул напоследок. Вспоминая основы прямохождения, я стал отрывать ступни от земли и, раскачивая их, — прилипать ими к нежным и почёсывающим продолговатым кускам древесины. Моё путешествие привело меня к квадратному, нет, прямоугольному пространству в одном большом куске древесины; параллельно моему перемещению, те же странные штуки с нижними отростками, на которых болтаются ступни, вытворяла и Лида.
— Ты что — ходить разучился?
— Мне бы… — Я стал припоминать, куда я направлялся. — Мне бы пописать.
— Блин! Опять всё бабушке Лиде делать.
Она ткнула меня в заднюю часть меня и заставила путешествовать дальше, а потом взялась делать что-то вовсе неприличное: заталкивала мои нижние отростки в какие-то неправильные коробки и дрыгала туда-сюда верёвочки: она брала их своими рассечёнными на пять частей верхними отростками и складывала в невозможные конструкции. Я сосредоточенно наблюдал за происходящим.
Дальше она придвинулась к куску железа с четырьмя сторонами и углами как на букве «Г», но там была ещё одна буква «Г», у него в середине, а может быть, и в треугольнике. Лида направила продолговатую часть себя к этой букве, не помню, как называется, но не той, что сбоку, а той, что в середине, и что-то с ним сделала — кусок железа отодвинулся и обнаружил прятавшуюся черноту.
— Сортир на улице, — она дала последнее наставление.
Я стоял, собираясь с мужеством.
— Всё закончилось? — спросил я.
— А что-то было? — Лида загадочно улыбалась в мелькавшей припадочной гирлянде, но всё-таки смилостивилась и поведала мне про вино в холодильнике.
Слушали Pink Floyd, «АукцЫон», Вивальди, Боуи, эфиопский джаз, группу Love, Гребенщикова, саундтрек Hotline Miami, Высоцкого, Слая Стоуна, Aphex Twin (Стриндберг балуется), Slint, Jefferson Airplane, Shellac, Шостаковича, Прокофьева, Sonic Youth, Нино Роту, Velvet Underground, Звуки Му, HEALTH, «Комбинацию», Игги Попа, Томаша Станко, Хэндрикса, Йозефа Ван Виссема, Сайнхо Нымчылак, Laibach и Polvo. Тут кто-то додумался поставить «Поэму экстаза» Скрябина. Не надо было этого делать…
— Аркадий Макарович, а вы случайно не сатана? — спросил вдруг я.
— Графинин, мы же договорились: без религиозных экстазов. К тому же — чем мне тебя искушать? Марки всё равно Шелобея. — Он тряс в руке кости.