Читаем Русский бунт полностью

— Прости, Шелобей, я виноват, — проговорил я тихо, сжавшись, глядя в его глумливые глаза. — Просто… — Я заходил. — Шелобей, просто понимаешь… — Я смотрел ему строго в подбородок (он снова брился) и лепетал всё без разбору. — Я тебе завидовал. Да, завидовал. Ну, вернее — жалел, что ты как бы… тень, понимаешь? Но тень, в которой всё и начинается. Что ты уже там, а я ещё здесь. Что ты такой талант в гитаре, а от неё отказался. Помнишь, у Цветаевой? «Перстом Себастиана Баха — органного не тронуть эха»… И потому «Безделья и сомнения» эти. Хотя там другое. Я, ты... — с реальностью там вообще хрен знает что творится. А Лида сама — она та же Лиза. Помнишь? Шелобей, ничего не меняется! Вокруг всё тот же Красноярск! — Я был мокрый от пота и смотрел Шелобею прямо в глаза: лицо было отталкивающее, уничтожающее, серьёзное до окаменения, — но глаза его держались сами по себе и уже всё простили.

Мы стояли молча. Эхо доборматывало мои сбитые слова.

Шелобей крепко схватил мысль в кулак и отбросил. Я спросил глупо:

— О чём ты сейчас подумал?

— Не помню, — сказал Шелобей угрюмо. Сплюнул и проговорил: — Ладно, Елисей, насчёт Лиды понятно: у нас давно всё расклеилось, да и она явно не в себе. Но остальное… Это что, вообще за нахер?

Мы стояли довольно близко и глядели друг мимо друга на пустые мшистые стены.

— Ты не сердишься? — сказал я.

— Дурак ты, Елисей, — сказал он.

Мы встретились взглядами, уже робко улыбаясь.

— Если не веришь, можем обняться, — сказал он.

— А ты хочешь?

— Ну. Можно.

Мы обнялись, хлопая друг друга по спине — сухо, без слёз: и губы подпрыгивали, и всё в душе вздрагивало, и казалось, что уже не может быть ссор, что всё это такие пустяки — и женщины, и зависть, и предательства, — что есть только это вечное объятие. В другом конце коридора люди уходили и приходили, ребята из группы Шелобея махнули и ушли с футлярами, пришли другие — записывать альбом; Кумиров в своей алкоголичке успел сходить на обед и вернуться, починить три гитары и уйти домой, продать магазин, переехать в Сочи, утонуть в море — а мы даже и не заметили.


От всех напрягов, ссор и переездов нервы мои совсем разнюнились. Чтобы успокоиться или хотя бы устать — я отправился на затяжную прогулку (хотел потеряться).

С весёлой злостью вышел на каком-то метро, провёл взглядом вверх — на высотку с раскидистыми плечами, орденом на груди, вытянутой — с иголочку — шеей и крохотной головой-звёздочкой (сталинка) — угрюмо опустил взгляд и двинулся в неизвестном направлении. Снег раздавал пощёчины.

Сумерки потихоньку крепли. Но не было вечера, не было Москвы, не было ничего — был только пятачок асфальта прямо перед носом, вышагивающие ботинки и сколько-то времени, которое должно всё же пройти, чтобы оказаться там-то там-то и снова поднять взгляд. Я гулял именно таким образом: шёл, стараясь заглушить всякую мысль, всякую подмысль, всякое воспоминание, всякую любознательность к Москве — и лениво пережёвывал этот огрызок времени, надеясь, что подниму взгляд уже где-то в другом месте.

А всё равно то и дело посматривал вперёд.

Обнажённый реагентами асфальт, зелёные заборы школ, выбоины, бычки, безотрадные подъезды, бледные отражения окон, поджарые вороны на проводах, лежачие полицейские, жёлто-белые переходы, поворот на улицу пошире, забор с распятием, мёртвые деревья, выёжистый особняк (горшочки со змеями на крыше). Улица — раной (весь город в швах) — укатывается вдаль неровно, — а там комочек из небоскрёбов размером с палец. Перерыв на бульвар: могучий советский дом (розовый), слева ополченец, справа ополченка — в арке их венчает церковь. Поперёк бульвару (Москва уже не кажется такой противной) повернуть в переулок, тот — берёт за ручку и ведёт на площадь, троящуюся кругами. Я знаю — тут был трактир «Сибирь», тут «Каторга», в том доме родился Скрябин, тут был доходный дом на мильон персон, а вон в том закутке мы как-то сидели с однокурами…

Вдруг — секунда — фонари зажигаются: сперва измождённые, немощные — и постепенно наливаются. Я иду и дышу паром: люди на пути чему-то радуются (будто запускают фейерверки, и все разевают рты, а я один уставился в пол): я пройду — и мой пар вместе со мной. У жёлтой церкви с пирожковым ларьком и памятником (дети сложились в волну и куда-то летят) вдруг повернул влево, почти назад (знаю: впереди ничего нового). Иду мимо колонн, мимо фальшиво-брезентового здания (реставрация), вдали объявляется сталинка. Москва — Комус — Искомый — Кумыс — Мы, сука! — Музыка — Музыка — Музыка — Мозг — Мозг — Маска — Маска — Маска.

Гоню мысли опять, вжимаюсь в карманы (продрог), от голода и безмыслия делаюсь совсем постный, прозрачный, — но тут вижу площадь, сталинку с асимметрией влево и голубую колокольню, от которой мы плутали с Шелобеем и Дёрновым, когда шли на «4 Позиции Бруно» (вся Москва — заплёвана воспоминаниями).

Желобки трамвайных путей ускользали, маня, — рогатый жестяной сорванец спасительно остановился и уставился, лупоглазый. Не разглядывая номер, я взошёл по двум ступенькам и уехал в никуда.

Перейти на страницу:

Похожие книги