К Ольге подбежали лишь тогда, когда молоденький тангеро запнулся об ее холодную, рельсиной торчащую ногу, чуть не упал, выругался: «Putain!» — а лежащая на асфальте красивая дама в цветастом ситце и не пошевелилась.
Документы были при ней. В сумочке.
Коньяк был при ней. В старой солдатской фляжке образца 1914 года.
Ажаны позвонили месье Кабесону сразу же.
Пако держал трубку в руке и глядел на себя в зеркало.
Слушал, что сыплет в трубку, как из пулемета, молодой старательный ажан, — и не слышал. Глядел на себя; себя разглядывал. Цепкий взгляд художника подмечал: вот натура бледнеет, вот на шее красные пятна. Безумием, обреченностью блестят выпуклые рачьи глаза.
В его особняк привезли мертвую Ольгу. И на эту натуру, с кожей уже в синеву, в зелень, с оттенком арктического льда, льдов и снегов ее родины, он тоже бесстрашно смотрел.
Когда ажаны ушли — Пако поставил на мольберт холст, взял уголь, кисти, палитру и стал писать портрет мертвой жены.
Техника a la prima, самая верная техника в мире; ибо схватывает единственное, истинное. То, что подделать невозможно.
Медленно, тяжко кладутся мазки. Жизнь — масляная краска. Вымажь своею жизнью мертвый белый холст.
Бросил палитру в угол. Холодная Ольга лежала безучастно. Она и в смерти не любила его.
В ее сумочке Пако нашел записку. Когда Ольга написала ее? Бог весть.
«ПРОСТИ МЕНЯ, ПАКИТО. Я НЕ МОГЛА ИНАЧЕ».
Семен положил на стол перед Анной деньги. Толстую пачку.
Анна глядела недоуменно. Деньги, так много?
— Семушка, ты у кого-то это украл?
Ему было трудно говорить — она видела.
— Нет. Как ты можешь, Анюта. Заработал.
Лицо Семена опухло, морщины волнами ходили по нему.
— Ты болен!
— Нет, ничего. Возьми.
Анна боялась дотронуться до пачки.
— Сема, я…
Она впервые видела так близко — такие деньги.
Лицо мужа, бледное, напомнило ей вялый лист подорожника у тарусской узкой тропы.
Она лечится им… спасается, прикладывает его к ране…
«Я сама — вся — сплошная рана».
— Анна. — Он взял пачку и насильно, морщась, сунул ей в руки. — Поезжай с детьми на море. На юг. Там чудесно. Ника перестанет кашлять. Аля вес наберет. Ну пожалуйста! Ну что ты!
Она не могла разлепить губ, они ссохлись и пылали, как оплавленные.
Семен купил три билета — ей и детям. Уезжали с вокзала Гар де Лион. Пакет горячих круассанов, питье, сырокопченая колбаса, помидоры, жареная курица. Семен позаботился о семье. У них все, как у настоящих путешественников. Улыбка Анны изображала радость. У нее еще больше исхудали руки, подумал Семен, плечи торчат, как вешалка. Ника, не по возрасту крупный, нянчил и тетешкал игрушку — деревянного утенка. «Крепкий какой, на Анниных-то кашах». Заставил себя улыбнуться тоже, многозубо, слишком бодро.
— Не навек прощаемся, Аннушка!
Испугался бездны, на миг промелькнувшей в ее широко открытых глазах.
— Да. Не навек. А давай — как навек!
Подалась к нему, и он подхватил ее — твердую как железо, худую, легкую, легче пера, — и так крепко к груди прижал — почудилось: косточки хрустнули.
А в это самое время Игорь напился до бесчувствия. Его можно было колоть штыком, рубить топором — не ощутил бы ни боли, ни ужаса.
Головой валялся на столе. В ресторане у Дуфуни.
Гладил его по потной голове Дуфуня Белашевич, гладил, и плакал над ним, и сквозь слезы смеялся: эх, такой хороший парень ты, родной ты Игорь Ильич, эх, мало за твое здоровье наши цыганки пили, мало тебе — чарку зелена вина — на черном, расписном подносе подносили! Неужели ж и тебя Париж скрутил, под себя подмял! Ты ведь уж знаменитым стал… Чего ж ревешь белугой, а?!
Игорь катал голову, как кеглю, по столу. Рюмки падали. На сцене пела широкоскулая девица, неуловимо на Левицкую похожая, да не она. По-русски пела. Казачью песню. «Ой, да не вечер, да не вечер… мне малым-мало спалось…» Дуфуня затряс Игоря за холку, как больного щенка.
— Очнись, сынок! Ну что ты, в самом деле! Давай вот лучше чайку крепкого, да с лимончиком…
Игорь трясущейся рукой вытащил из кармана пиджака шевардинскую иконку.
— Вот… вот… он мне перед смертью… великий!.. дал, завещал…
Поцеловал иконку пьяными солеными губами. Протянул Дуфуне. Дуфуня тоже поцеловал, перекрестился.
— Ах, матушка, Богородица…
Игорь скрежетал зубами.
— Всех баб… к чертям!
А в это самое время в Ницце по улицам полз катафалк: хоронили русскую девушку, молоденькую, девочку почти, красавицу. В гробу лежала, убранная розами, гиацинтами, крупными пахучими цветами магнолии. Немного народу за гробом шло. Горожане провожали процессию тоскливыми и любопытствующими взглядами, шептались: русские, русские. А девочка как хороша, бедняжка!
Маленький оркестр играл похоронный марш. Ярко, жарко светило солнце. Тихо шелестели под ветром голокожие платаны. Высокий пожилой мужчина в пенсне медленно, тяжело переставляя ноги, шел за гробом. Узнавали. Кланялись. Да, он, русский литератор. Недавно громкую премию получил. И что за мода в Европе на все русское? Что, у нас французов нет гениальных, ярких как кометы?