Медленно, почти меланхолично пережевывая мясо и откусывая по маленькому кусочку от галеты, предварительно размоченной в горячем чае. Хмурое Утро думал о городе, который сегодня не просто неприятно удивил его, а самым натуральным образом потряс до глубины души.
Конечно, Питер был, как всегда, шумен и резок, особенно в центре: визжал, скрипел и все время гнал куда-то без остановки. Конечно, молодежь, как всегда, со своей жеребячьей непосредственностью играла на его проспектах первую скрипку, партия которой навязчиво лезла в уши с намерением проникнуть в жаждущее тишины и гармонии сердце и разбить его вдребезги.
Ну прибавилось идиотских лиц в общем людском потоке, ну молодые женщины стали двигаться острее, а одеваться агрессивнее, самым нешуточным образом выставляясь на обозрение всему свету и, ей-Богу, недвусмысленно предлагая себя в качестве любимых игрушек обуржуазившимся лимитчикам из Владикавказа, Грозного или Тамбова…
Беда была не в этом. Хмурое Утро увидел, что из этого городского, на всех парах стремительно европезировавшегося мира ушел Мир, Мир в смысле духа и истинного предназначения человеческого общежития. И чувствовал бич, что мир этот ушел безвозвратно… Что-то главное, основополагающее сдвинулось с места и поползло куда-то под уклон, стремительно набирая скорость. После стольких лет отсутствия город с ходу врезался в сознание Хмурого Утра сразу тысячью кинжалов, смертельно раня его созерцательную умиротворенность…
И тихая внутренняя сущность Безусловного Интеллигента северных широт мучительно отторгла этот невыносимый мир материка, этот душераздирающий крик большого города, нет, его утробный вопль.
Но все по порядку.
Сразу по прибытии сегодня утром в Питерский порт Хмурое Утро отправился к месту своего прежнего жительства, но не дошел до него нескольких кварталов: потянуло в любимые места, и он завернул к Дому писателей, где прежде числился заурядным членом писательской организации с незаурядными способностями к питию.
И что же он увидел? Пепелище! Самое натуральное пепелище: обгорелые балки и пустые оконные глазницы… Ошарашенный, он побрел куда глаза глядят, и у Летнего сада его неожиданно окликнули:
— Извините, можно вопрос?
Перед бичом стоял бородатый великан в свободной шелковой куртке, светлых брюках и берете. В руках у него была кожаная папка. Брови бородатого находились где-то на лбу, что указывало на высшую степень удивления, переходящего в озабоченность.
— Какой вопрос?
— Хочу спросить вас…
— Да о чем спросить-то? Хотя, можете, конечно…
— Вы Третьяков, Иван Третьяков, да?
— Нет. Теперь нет… а когда-то был им, точно был.
— Вот те на — так вы же умерли! Я сам читал некролог в «Смене» и потом еще статью в «Вечерке». Я даже на ваши похороны прийти хотел!
— А что же не пришли?
— Не знал, где и когда…
— И на том спасибо. А как некролог и «похоронка» в «Вечерке» на уровне были?
— Да, на уровне. Все скорбели и сокрушались по поводу безвременной утраты такого таланта.
— Ну и дураки. Я-то как раз жив остался, а они…
— Что вы говорите? Что они?
— Да ничего…
— Значит, вы живы.
— Значит, жив, но только это уже не я.
— А, понимаю, понимаю… А вы меня не помните? Я ведь вам стихи свои носил как мэтру…
— Нет, что-то не припомню. А бутылку вы с собой приносили?
— Да нет вроде…
— Ну и что я ругал, наверное, раз без бутылки?
— Нет, хвалили, советовали в журналы почаще носить рукописи и в котельную устроиться, чтобы все время — днем и ночью — над стихами работать.
— Устроились?
— Куда?
— В котельную, чтобы над стихами работать.