– Его величество король, – говорил Эмилии маркиз де Пла-Пантен, – приказал сказать вам, графиня, что он ожидает того времени, когда вы украсите вашим присутствием двор его. Ему будет приятно видеть дочь столь верного подданного, как маркиз. Для нас, придворных, – продолжал он с уклонкою головы, – будет праздником тот день, когда вы снимете траур, но я боюсь, чтоб этот же день для многих наших дам не был днем печали.
Эмилия сухо поклонилась за комплимент и отвечала «что по окончании траура не забудет своего долга в изъявлении преданности за столь лестный отзыв о ее семействе».
Наконец, мало-помалу беседа стала оживляться. Сперва начались просьбы положить того или другого кушанья, которое стояло иногда далее, нежели желающий мог достать; потом подчивания вином; с ним шуточки, за ним частные фразы сделались связнее и вскоре все гости, увлекаемые неодолимою силою настоящих обстоятельств, вдались в общий политический разговор. Хартия, которую Людовик готовился объявить, была поводом к рассуждениям в сенате, в народе и за каждым столом.
Графиня Эмилия, слышавшая предложение Глинского и видя, что Дюбуа сидит, в самом деле, очень угрюм, сказала первому: помните ли, Глинский, начало нашего знакомства, когда вы воскликнули: vive Henri IV[73]
– я предлагаю всем господам тост за этого великого короля; надеюсь, что г. Дюбуа не откажется?..– Никогда, графиня! – отвечал Дюбуа, кланяясь и поднимая к губам рюмку, – тем более, что этот государь сам умел завоевать свой трон и Париж.
– Vive Henri IV! Vive Henri IV! – кричали гости в позыве благочестивой набожности к королям, не предполагая никакой колкости в словах Дюбуа. Обед продолжался – различные здоровья предлагались.
– За здоровье союзных государей, – говорил один.
– За здоровье иностранцев, которые избавили Францию, – кричал другой.
– Et qui forc`erent les Fran`eais `a deyenir heureux![74]
– повторял с важным видом Шабань, пародируя этот Волтеров стих и делая знак глазами Дюбуа и Глинскому[75].Наконец, излияние патриотических чувств умолкло. Отложа в сторону свои политические мнения, каждый француз становится любезен в обществе, и сколько устарелые эмигранты могли казаться смешны в политическом мире своими дореволюционными понятиями, столько же они были милы в обращении, оставшись представителями старинной учтивости и любезности французов, о которой так многие даже жалеют, но возвращения которой, однако, никто не желает. Разговор принял было новое, приятнейшее направление, но это было ненадолго, и сколько старая маркиза и графиня Эмилия с другими дамами ни старались поддержать беседу в этом расположении, когда разговор, проникая быстро с одного конца стола на другой, останавливался для того только, чтоб вызвать веселую шутку или острое слово – но настоящие происшествия явились опять на сцену. Один из гостей, рассказывая анекдот за анекдотом, наконец, дошел до отъезда Наполеонова из Фонтенебло. Здесь каждый из собеседников спешил приобщить к общей материи все, что знал сам об этом предмете. Можно представить, что Наполеон не был пощажен при этом случае.
Обед кончился – все встали из-за стола и вышли в гостиную, но тот же разговор продолжался, везде составились кучки и та, которую занимал Наполеон, была многочисленнее других, потому что образовалась подле дивана, где сидели дамы. Дюбуа с Глинским случайно были в этой, хотя и не принимали участия, но Глинскому было любопытно слышать мнения и видеть людей, начавших играть такую важную роль во Франции, а Дюбуа полуусмешкой, худо прикрывавшей его негодование, стоял, потупя глаза и следя за всеми подробностями рассказа.
– Я вчерашний день имел счастие рассказывать его величеству, моему королю, – говорил маркиз Пла-Пантен, – анекдот, случившийся с Наполеоном недалеко от Баланса; вы знаете, с какою радостью многие из благонамеренных маршалов присоединились к временному правительству и приняли сторону короля. В этом числе был и благородный Ожеро[76]
, командовавший войсками на юге и который пожертвовал своими республиканскими правилами, как скоро узнал, что Франция вверяется своим законным государям. Он написал жестокую прокламацию против хищника! Была ли Наполеону известна его прокламация? не знаю: но когда он, путешествуя к месту своей ссылки, встретил Ожеро, то остановил свою, карету и выскочил ему навстречу. Ожеро сделал то же, и оба в виду союзных коммисаров бросились в объятия друг к другу. Наполеон снял шляпу – Ожеро остался накрывшись. «Не ко двору ли ты едешь?», – спросил отставной император. «Нет, – отвечал маршал, – я пока еду в Лион», «Ты дурно вел себя против меля», – и Ожеро, заметя, что Нанолеон говорит ему ты, отвечал тем же. «На что ты жалуешься? – сказал он. – Не твое ли ненасытное самолюбие довело нас до этого положения; не всем ли ты пожертвовал ему? – не всем ли, даже и счастием Франции? и потому не дивись, что мне до тебя мало надобности!» – Здесь Наполеон сухо поклонился маршалу и сел в карету.– Что же сказал на это король? – спросил Дюбуа.