— Товарищ лейтенант! Рядовой Вакула прибыл… — и осекается, пытаясь подобрать слова: как докладывать-то?
Но Кочеулов, не дожидаясь, пока он сообразит, кивает:
— Становись в строй.
Он заметно помят, тени под глазами. «Надо как-нибудь сказать ему
Митя становится в строй. С ним здороваются в полголоса, жмут руку. Земляной наклоняется поближе, шепчет в самое ухо:
— У Лапина местные чуть автомат не отобрали. Вчера.
— Вон оно что.
Митя выглядит равнодушным. Будто такое случается раз в неделю.
— Главное, вот, перед носом, возле АТС, — продолжает Саша, косясь на взводного — Попёрся один перед отбоем, родственнику звонить.
— Так а где он сейчас?
— Тс-с, Кочеулов услышит. Внутри сидит. Уже и в о́круге знают. Трясогузка постарался. Стодеревский, говорят, его чуть не порвал.
— Вот как.
Всё заново. Приходится вспоминать, что такое стоять в строю: за чьим-то затылком возле чьего-то плеча. А всего-то девять дней. (Как в школе после каникул: все повырастали, все какие-то незнакомые. И даже закадычные друзья немножко чужие, немножко чураются и оглядывают друг друга искоса.)
Стоять в строю он привыкнет быстро. Удержит ли захлопнутыми створки? Сохранит ли новый лад, обретённый за чтением Псалтиря на нарах? сумеет ли достойно жить в своём Вавилоне? так, чтоб без мышиной возни, без глупых попискиваний среди развалин…
— Какого рожна сунулся туда по темноте?
Пошёл Лёша на АТС. Всего-то метров сто от «солдатской» гостиницы, вниз по переулку и за угол. Пошёл один, что строго запрещалось. Это был, пожалуй, единственный запрет, никогда никем не нарушаемый. Как бы ни одурял Шеки дневным штилем, как бы ни опутывал каменной паутиной… Не верили они этому городу. Помнили его ночную изнанку. К тому же, зачем ходить одному, когда всегда можно найти компанию? На АТС наведывались регулярно. Молодые девушки, по-русски почти не говорившие, но вполне радушные, приглашали пройти, присесть, спрашивали: «Куда?», — и выслушав объяснения, втыкали контакт в чёрную пластмассовую стену, одним движеньем попадая в узенькое гнёздо. Вместо трубки были наушники и микрофон. И телефонистки смущались оттого, что приходилось поневоле слушать разговоры солдат с родными, а солдаты — оттого, что вопросы, задаваемые родными и отчётливо слышимые сквозь жужжание аппаратуры, частенько содержали неприятные для телефонисток слова. Заходил туда вместе со всеми и Лёша, в самом начале: все зашли и он зашёл. Никому не звонил. Постоял молча в сторонке… А теперь вот понесло его туда по ночной поре. В одиночку. Хотя… вряд ли кто-нибудь пошёл бы с ним. За углом, перед самой станцией, его догнали человек пять. Ударили чем-то тяжёлым, пробили череп. Почти вырвали автомат из рук, но Лапин вцепился в него и закричал во всю глотку, а тут как раз Стодеревский с Трясогузкой шли к гостинице с проверкой. Услышали. Стодеревский бросился вниз по улице, за ним Трясогузка и несколько человек из первой роты, которые были внизу. Вовремя успели: автомат у Лапина уже отобрали, ещё бы две-три секунды… метнулись бы в темень, в какой-нибудь переулок — поди поймай. Но под шквальным матом набегающих военных не рискнули. Бросили автомат и убежали.
— Повезло придурку, — заключает свой рассказ Земляной — Семь лет корячилось. Ё-моё, семь лет!
Гул над площадью растёт, вскипает — пока кто-нибудь из командиров не обрывает его резким окриком, и в наступившей тишине размеренно цокают подковки на каблуках Хлебникова да иногда сталкиваются прикладами перевешиваемые с плеча на плечо автоматы. Чего-то ждут. Стодеревский сидит в комендатуре. Особист с Трясогузкой ходят туда по очереди. Взвода́ переминаются с ноги на ногу, снова ползёт шёпоток — и скоро поднимается новая волна гула. Но командирам уже неохота кричать.