Через дорогу от «Аппарата» высился забор долгостроя-рекордсмена: скончавшееся вместе с советской властью НИИ так и не успело въехать в новое здание. Уродливые рёбра и позвонки его остова прятались за забором будто охраняемый законом реликт. Давным-давно — в плейстоцене, при Перестройке — когда он только приехал в Ростов, здесь был рынок. Крохотный вечерний рынок-с-ноготок возле белёных кривеньких домиков. Однажды он купил здесь варенец, первый раз в жизни купил варенец — как нечто экзотическое, не знал даже, как называется…
Он приходил сюда лишь пару раз, потом рынок разогнали, снесли белоснежные халупы и обнесли место забором. Но сейчас Митя смотрел на обклеенный объявлениями и афишами забор и отчётливо видел торговок в платках и соломенных шляпах, обложенную зелёными листьями рыбу, с которой монотонно гуляющая туда-сюда ветка сгоняет столь же монотонно прибывающих мух, и пучки лука, и стаканы с варенцом. Перед глазами стояла чья-то очень знакомая спина. Он знал, кто это: первокурсник Митя с веснушками и клочковатыми детскими усиками. Странно было осознавать не то, что это невозможно, а что если бы вдруг — если бы можно было устроить такую встречу с самим собой, с семнадцатилетним — встретились бы два совершенно чужих человека, не имеющих между собой ничего общего. Разве что имя, но имя — такое несущественное совпадение. Два человека, не умеющих сказать друг другу ни единого слова. И связаны эти двое весьма отвлеченной, мёртвой связью.
Но закончилась сигарета, Митя прервал свои мысли и потянул дверь.
Мимо тех же бутылок и лысин, выстроившихся теперь уже в другой биллиардной схеме — будто кто-то, пока он курил, закатил пару шаров в лузы, изменил их расположение.
…Два чужих человека. Им было бы невыразимо скучно, если бы вдруг пришлось говорить друг с другом.
— Как дела, Митя?
— Ничего, Митя, нормально.
И каждое следующее слово глупее предыдущего. А если бы вдруг столкнуться с самим собой, в каком-нибудь неожиданном месте, в очереди к зубному… Вот так: пришёл зуб сверлить, а там, на диванчике — ты. Аномалия. Сидит, посматривает исподлобья. Приёмная без окон, четыре на четыре, прошлогодние мятые журналы, больная библиотечная тишина — и никого, только ты и ты. И журнальные страницы хрустят как валежник в осеннем лесу.
О, пытка человеком!
…Люся вздохнула во сне и закинула руку за голову.
Иногда ему бывает стыдно за то, что он с ней проделывает. Он смотрит на неё спящую и клянётся всё это прекратить, но утром они прощаются, целуясь уголками губ, говорят «пока» — и ничего не меняется. Чёрт возьми! Не может он, не имеет права пустить корни, начать жизнь заново. Единственное, что ему нужно — Ваня. И ради одной только мечты о том, как всё чудесным образом изменится, и он будет там, возле сына — Митя готов жертвовать всем. И Люсей.
Сломанная спичка, наконец, сухо фыркнула и зажглась. Огонёк плеснул косыми падучими тенями и, сжавшись, задрожал в кулаке. Будто и ему было зябко в этом тумане. Митя затянулся и пустил дым в сторону от открытой балконной двери. Сигаретный дым расплющился о туман, побежал кольцами. Митя смотрел на растекающийся дым, прислушиваясь к тишине, и подумал, что, кажется, не любит тишину. В комнате мерцал телевизор, покрытый пледом. Мерцала и плыла и сама комната — как телевизор, показанный по телевизору. Он часто так делает, ему нравится смотреть на расплывчатое и мерцающее. В минуты, когда можно стать самим собой, выползти из-под всех защитных оболочек нагим и мягким, он частенько впадает в созерцание. Может быть, он по природе своей такой вот созерцатель. Рассуждатель. Пожалуй, что победителем, какими хотела видеть его Марина, он и не сумел бы стать. Такой как он — заведомо в проигрыше. Скомандуют «внимание — марш», а он засмотрится, как здорово все рванули. И что, казнить, тащить на беспощадный капиталистический трибунал?
На спинках стульев развешена одежда. На одном — его, на другом — её. Бретелька бюстгальтера выползла из-под блузки до самого пола. Черви выползают из-под разбухших от дождя листьев, змеи — из-под нагретых солнышком валунов. Бюстгальтеры — из-под блузок, развешенных на ночь на спинках стульев. Отдыхают. От волнительных вечерних трудов, от тяжкой дневной службы. Люся называет бюстгальтеры намордниками. Снимая, говорит:
— Уморились мы в намордниках.
Оплывшая свечка, шкаф-калека, опирающийся на стопку книг. На диване, в угольных тенях и меловых складках простыни Люськина спина. Она лежала на боку, линия бедра загибалась круто, по-скрипичному. На этот раз Митя задержал взгляд, долго смотрел на её спину, на шёлковую лепнину теней. Он любил женские спины. Красивые женские спины. У Люськи красивая спина. Ладно, он готов признаться в любви к Люськиной спине. Она прекрасна.