Икенну похоронили на четвертый день после возвращения отца. Куда пропал Боджа, мы так и не знали. Новости о трагедии быстро разлетелись по району, и соседи осаждали наш дом, делясь тем, что видели или слышали, но о местонахождении Боджи не было никаких сведений. Беременная женщина, жившая от нас через дорогу, слышала громкий крик — примерно в то же время, когда умер Икенна. Она спала, и этот крик разбудил ее. Один аспирант университета по прозвищу Док — неуловимый тип, почти не бывающий в своем маленьком двухкомнатном бунгало по соседству с Игбафе, — примерно в то же время занимался и слышал металлический грохот. Однако более или менее правдоподобные подробности трагедии сообщила мать Игбафе. Она передала рассказ своего отца, дедушки Игбафе: один мальчик (наверное, Боджа) с трудом поднялся с земли, но не стал драться дальше, а в слепой ярости ринулся на кухню; другой мальчик побежал следом. В тот момент испуганный старик, решивший, что драке конец, оставил свое место на веранде и вернулся в дом. И куда делся потом Боджа, он сказать уже не мог.
Как по волшебству, в течение двух дней в доме собралась целая толпа, почти все — наши родственники, Nde Iku na’ ibe; некоторых я видел прежде, а некоторые были для меня просто лицами со множества дагерротипов и выцветших фотографий в семейных альбомах. Все они приехали из деревни Амано, места, для меня почти незнакомого. Мы только раз ездили туда — на похороны Йейе Кенеолисы, старого паралитика, нашего двоюродного деда по отцовской линии. Мы проехали по бесконечной дороге, зажатой между двумя густыми лесами, пока не достигли места, в котором огромные джунгли сменились небольшой рощицей, грядками и рассредоточенной армией пугал. Вскоре после того как отцовский «Пежо», дико трясясь, преодолел засыпанные песком дорожки, к нам стали подтягиваться люди, которые знали отца. Они приветствовали наших родителей и нас шумно и с лучезарным радушием. Позднее, одетые в черное, мы в компании других людей совершили траурную процессию. Никто не разговаривал, только плакал, словно мы из наделенных даром речи существ превратились в создания, способные только рыдать. Это поразило меня просто неописуемо.
И вот я снова увидел этих людей — точно такими, какими запомнил: в черном. Только Икенна на собственные похороны получил другую одежду. Ослепительно белые рубашка и брюки делали его похожим на ангела, земное воплощение которого застали врасплох и переломали ему кости — чтобы не вернулся на небо. Все остальные облачились в черное и разные оттенки скорби, кроме нас с Обембе — мы единственные не плакали. В те дни, что минули со смерти Икенны и скапливались, точно дурная кровь внутри нарыва, мы с Обембе отказывались плакать. Слезы, пролитые на кухне при виде мертвого брата, стали последними. Даже отец несколько раз плакал: сначала когда вешал на стену дома некролог с фотографией Икенны и еще — беседуя с пастором Коллинзом, в первый раз зашедшим выразить соболезнования. Хотя я не мог логически объяснить своего решения не плакать, держался я его стойко, как и Обембе. До того стойко, что когда хотелось всплакнуть, я устремлял взгляд на лицо Икенны, которое, я знал, мне больше не суждено было увидеть. Лицо Икенны омыли и умастили оливковым маслом, так что кожа засияла неземным блеском. Рана на губе и шрам на брови были отлично видны, но от брата веяло таким сверхъестественным покоем, словно он был ненастоящий, словно он всем нам мерещился. И только теперь, глядя на него мертвого, я заметил то, что давно уже видел Обембе: у Икенны была щетина. Она будто внезапно проклюнулась и теперь темнела на подбородке, подобно изящной штриховке.
Уложенное в гроб тело Икенны — лицо, поднятое к небу, ноги вместе, руки по швам, в ушах и в носу ватные затычки, — имело почти эллиптическую, яйцевидную форму и очертаниями походило на птицу. Все потому, что Икенна, по сути, был воробушком — хрупким созданием, которое не определяет свою судьбу. Все было решено за него. Его