– Но, конечно, поскитался я по углам. Часто не был сыт. Городовой был для меня большая опасность.
Павленин возбуждённо кивнул, как бы приветствуя то, что городовой представлял опасность для Володи. Тот продолжал:
– Жили мы с отцом под чужими именами - по глухим фатерам, по номерам... отец на каторге помыкался... правда, не за политику - за грабежи. Но для красных и это неплохо.
Егор охотно поддержал:
– Хозяева побольше грабят!
Внутри у Ромеева клокотало. Сказал через силу:
– Не надо мне поддакивать. Вы не знаете, что к чему. - Во рту было сухо, он сглотнул с усилием, точно пил что-то не проходящее внутрь: заметно двинулся острый кадык. - На отца, - в голосе зазвучало неуёмное страдание, - за его самостоятельный характер напали свои же. В спину всадили финку и потом пыряли. Думали - кончился, бросили его под мост в канаву. А он сумел вылезти, дойти до номера, где меня поселил.
Мне было в ту ночь пятнадцать лет восемь месяцев, и на моих руках помирал последний, единственный родной мне человек.
Мучился он страшно... успел мне сказать: "Мсти всем ворам, всем преступникам мсти! Из них многие часто убивают своих, но с другими ворами работают заодно. А ты, - сказал он мне строго и верно, - назло будь не таким! Ты будь против всех преступных и против каждого преступника". С этим последним словом затих.
Схоронили его, продолжал рассказ Володя, за счёт благотворительного общества, а мне надо было думать, где найти пожрать. То же общество посоветовало меня в артель, которая ставила каменные надгробья, могильные склепы или поправляла старые. Ну и подновляла часовни, церкви.
Уж потаскал, поворочал я камни, потесал их - мозоли лопаются, из них сукровица течёт, руки ею облиты, а работать надо: не пожалеет никто!
Проливал слёзы - сказать не стесняюсь. Проливал - что послан в мир на такую долю, и жалел себя как! и ненавидел, кажется, весь мир.
А выпадет погожий, тёплый день - работать полегче, - и благодаришь Бога. Обед, случится, дадут хороший - и уж радости сколько! Всего тебя это меняет, и тянет душой - чего б посмотреть невиданного?
Особенно я любил, когда переходила артель на новое место: вот тебе и другая церковь, и кладбище другое, да если это летом - ух, привольно-то! жарко, облака белые громоздятся горами, а меж них солнце так и шпарит, по всему кладбищу вишня разрослась, ягоды наливные краснеют. Идёшь срываешь их и высматриваешь надписи по надгробьям. И вдруг встречается: "На поле брани он честь россов выражал". А то: "Он умереть вернулся в край отцов из той Венеции, где звался Львом России".
Обернёшься на церковь: купол её голубой точно белоснежной пеной умыт, золотой крест на солнце сияет, а дале - молочное облако встало пухлое, лёгонькое, и от тишины, от жара огненного так воздух и звенит... ох, как охота всю эту буйную зелень вокруг, кусты пахучие обхватить! И такая радость проберёт - мир хорош до чего, и мир-то - Россия!
В Псковской губернии, в деревушке - глухие сосновые леса кругом, - поправляли мы церковку: беднее не бывает. Батюшка, совсем молодой, сам на своём поле и работал. Раз обтёсываем мы камни, а он после службы спешит на огород полоть. И чего-то улыбается нам... А назад идёт - несёт мешок. Я, говорит, вам молоденькой картошечки накопал, сейчас матушка сварит...
И притащили с матушкой нам котёл молодой картошки, укропом посыпана. Едим мы её в тенёчке - знойный вечер, душный, - и нельзя передать, как приятно мне от понятия: вот моя Россия! Батюшка этот - кудельки ещё вместо бороды, матушка, не родившая пока что ни разу, бедная церковка, картошка: в охотку в такую, что и сейчас облизнёшься... - Россия это!
С тех пор я увижу сараюшку, а рядом босого пацанёнка - ему трёх лет нет, а он уж работает, чтоб против голодухи выстоять: хворостиной отгоняет от грядки кур - так у меня внутри всё переворачивается от боли России.
Павленин, не забывая приканчивать остатки обеда, поражался, какой хитрый, ушлый, заковыристо-опаснейший человек перед ним, время от времени кивал, даже зажмуривался, выказывая сочувствие Ромееву и восхищение верностью сказанных им слов.
Захваченный порывом высказать, высказать заветное, Володя торопливо, нервно вспоминал:
– В псковских же местах, при поместье на реке Плюссе, подновляли мы склепы. Кладбище родовое. Помещик пёкся о нем - сам заметно уже пожилой, тучный, голова и бородка седые, а нос большой, розовый. Обходительный барин - рубашка на нём кипенно-белая, жилет белый, белыми же цветами расшитый, и летний белый пиджак. Ходил с тросточкой, говорил с сильным сипом, отдувался.
Мы во дворе обедаем, а он по веранде туда-сюда - топ-топ, топ-топ, тросточкой помахивает - своего обеда ждёт. И очень нервничает, что повар что-
нибудь не так сделает. То и дело уходит в кухню к повару - до нас доносится
взволнованный разговор.
Обедать сядет на веранде, служит ему слуга - старик, а усы чёрные. Залюбуешься, как барин от нетерпенья крышки над кастрюльками приподнимает и обжигается, вскрикивает, пальцы облизывает. Станет есть - аж стонет, охает от вкусного, мычит и головой поводит.