– Шло мне, добавлялось и прибывало - потому что не за это я служил и не об этом думал. И когда честь потребовала - всё это не удержало меня совершить! Что совершить - про то не тебе знать...
Уволили от службы, но я оставался при деньгах. Мог найти, как и прожить хорошо, и поднажиться. Но я взялся за тяжёлое: открыл каменотёсную мастерскую. Сам же тесал камень и учил подручных... Сожительница меня запрезирала. Женщина молодая, приятная и дорогая мне... Не захотела со мной более продолжать. У неё от меня были девчушка и мальчик, и я оставил ей дачу. Шестьдесят процентов скопленного записал на них, а самому пришлось помещаться с мастерской в сарае.
Бился-бился, а не шло дело, работники попадались пьющие, прохиндеи, клиенты в обиде всегда... так до большевицкого переворота и дотянул - тому должен, другому.
Володя вдруг смягчился, сказал улыбаясь, почти дрожа от тёплого чувства:
– Зато как узналось про белых - я судьбу-то и понял! Начата белая битва за Россию. Вот на что я был послан, к чему меня жизнь подводила... в кошмарный час России - зрелой головой и всею испытанной силой - действовать за Россию!
– А ты считаешь, - с упрёком, но без злости обращался к Павленину, - я - предатель. Дурочка! - с жалостливой иронией назвал Егора как существо женского рода. - Вернее меня нет.
Павленин думал с душащим возмущением: "Брешешь-то зачем так мудрёно?.. А если ты когда-то в самом деле бабе и детям своим оставил дачу, то теперь на десять дач нажился. Чехи вон как грабят, а ты при них - с развязанными руками..." Сказал неожиданно легко, голосом, звенящим от безоглядно-злого подъёма:
– Зовёшь к вам в агенты? Попроще, покороче надо было! А историю свою щипательную сберёг бы для семинариста, дьячкова сынка...
Павленина захлестнуло пронзительно-страшное и вместе с тем торжественное чувство гибели, он спешил высказать:
– Я слушал твои сопли - думал: ты, как фасонная блядь, модничаешь и крутишь вокруг того, чтобы со мной к нашим бежать. Потому что - вашим каюк! - он весь подобрался, стремясь произнести с предельным, с неимоверным
сарказмом: - А ты меня-а-а, хе-х-хе, меня-а-аа! к вам в шпики тянешь, ха-ха-ха... - прохохотал деланно, тяжело и с заледеневшими в ярости глазами будто прицелился в Ромеева: - Не знаю, какой ты, хи-хи, ве-ерный... Но о себе скажу: я - своим верный!
Володя с внезапной простотой сказал:
– А я это знал, Егор Николаич. Я тебя до нутра видел - ведь ты со мной был очень откровенным. Видя твоё доверие, и другие ваши мне вполне доверяли. От твоей доверительности, от твоей пользы и происходит моя человечность к тебе - конечно, в отмеренной позволительной степени.
Боясь сломаться, размякнуть, арестованный понудил себя со злобой выдавить:
– Ври, ври...
Ромеев, словно не услыхав, говорил:
– Про твой страх смерти и что в бою не бывал - знаю от тебя же. И потому оцениваю, сколького тебе стоит со мной держаться и говорить такое. Я всегда чувствовал твою силу - и поэтому должен был сказать перед тобой о себе. Твоё дело не верить - а я открылся.
В агенты же я тебя не тяну и не хотел. Сам знаешь - из ваших найдутся не один и не два. - Он выдвинул ящик стола; стол достаточно широкий, и сидящему напротив Павленину не видно содержимое ящика. В нём под листом бумаги - револьвер со взведённым курком.
Володя протянул арестованному бумагу, карандаш:
– А показания ты всё-таки дай.
Егора оглушило смятение. Силу мою чувствуешь? Так чувствуй! Написать: "Я - большевик, от своих убеждений не отказываюсь, белого суда не признаю..."? "Смерть белой сволочи!"?
Или потрафить им? словчить, написать про то, что они уже и так знают, посмирнее написать... Заменят расстрел отправкой на Сахалин, у них это бывает...
Он сжимал карандаш, силясь думать спокойнее, напряжённо склонился над листом бумаги, а Ромеев незаметно опустил руку в ящик стола, взял револьвер; не вынимая его, тихонечко выдвигал ящик на себя и вдруг неуловимо приподнял наган и выстрелил.
Павленин ничего не успел увидеть. Пуля угодила ему в лоб над левым глазом - тело мягко свалилось на пол, стул шатнулся, но не опрокинулся.
Выскочив из-за стола, едва удерживая в затрясшейся вдруг руке револьвер, Володя, готовый стрелять ещё, заметался над телом. По нему прошла лёгкая судорога. Павленин был мёртв.
Унимая себя, Володя мысленно вскричал: "Это только и мог я для тебя сделать". Он избавил арестованного от муки ожидания, от процедуры казни.
Унимая себя при виде воровства, царящего в тылу, сопротивляясь муке отчаяния, Володя мысленно повторял себе: на фронте есть смелые, честные,
гордые - и ради них избавлена будет от казни Белая Россия.
Умилённо берёг в памяти день, когда вдруг встретился в Омске с Сизориным.
Ромеев был в парикмахерской - с молодости держался привычки хоть изредка, но бриться у дорогого парикмахера. Его брили, а он уловил в себе беспокойство от чьего-то взгляда. Увидел в кресле поодаль тощего, недужно-бледного солдата, глядевшего счастливыми глазами.
– Дядя Володя!
С Сизориным в парикмахерской был приятель, они зашли обрить головы - замучили вши.