— У нашего зава такой порядок. Вот эта ямка, над которой мы с тобой сидим, обошлась людям в двести рубликов. Зато местечко славное: летом и весной, и даже осенью сухо — лежи и радуйся. Не то что там, — он махнул рукой в сторону низинки, где тянулись ряды свежих холмиков. — Там и среди лета сыро. Болото. Роешь, а через метр уже вода — черная, торфяная. Небось никому неохота в такой грязище захоронить мамашу с папашей. Вот народ и старается из последних достать для своих родных место получше, ну и для себя заодно оставить рядышком… Заведующий у нас философ! Он как рассуждает? Если в этой юдоли слез жил в полном довольстве, то на том свете можешь и в болоте гнить, если при жизни стоял выше других, то в земле со всеми сравняешься… Он еще не у каждого эти двести возьмет. Порасспросит, чем покойник занимался, какую должность имел. И чем выше стоял, тем хуже ему будет здесь. Только для бывших торговых работников и всяких там комбинаторов не жалко нашему заву хорошего места на кладбище. Зато и сдирает он с них крепко. Он так говорит: всю жизнь дрожмя дрожали, что вам значит купить себе вечный покой за пару сотенных?
Потом бородатый еще отпил из бутылки и дал мне, снова выразил свою радость по поводу того, что я не гнушаюсь его обществом. Он продолжал:
— Небось думаешь: не приведи бог такую работу делать. А я тебе скажу — лучшей не бывает. Для меня — это уж точно. Господи, где я только не работал! И отовсюду уходил. А тут никто и словечка не скажет. Там, бывало, то опоздаешь, то вообще не выйдешь… Выговор, то да се… А здесь — когда захотел, тогда и трудишься. Хочешь — днем, а хочешь — хоть ночью. Важно, чтобы вырыл. Ну конечно, слишком затягивать не положено — покойник, он больше трех суток ждать не станет. Ответственная работа. Зато и выгодная. Не бывает похорон, чтобы тебе, могильщику, пятерку не кинули. А бывает, роешь не одну яму в день, а две-три. У людей горе, а они тебя, работягу, не обойдут. Вот, сказал вина принести — несут, и даже с закусью. Не хотят, чтобы время тратил, по столовкам бегал: после обеда хоронить, а ямка еще и наполовину не готова… Нет уж, по мне, лучшей работы не бывает. И на воздухе. Все время на свежем воздухе! Раньше, скажу я тебе, похмельем маялся, а сейчас — нисколечко. Вот что значит воздух и физический труд… Еще по одной? — и он достал из-под кинутой наземь одежды еще одну бутылку.
Я отказался, и парень согласился, что забот у меня выше головы.
На кладбище гудели пчелы. Самое цветение. Самый медонос. А цветов — целое море. И крепкий, резкий аромат. В глазах рябит…
Дверь конторы была распахнута настежь. Я вошел.
Помещение оказалось сумрачным и тесным. Возле маленького окна стоял старый письменный стол, такой же старый, расшатанный стул. За столом сидели пожилой мужчина в темных очках и немолодая женщина. Женщина порывалась что-то сказать, но мужчина ее перебил:
— Где работал покойный?
— Пенсионер…
— Сколько получал?
— Сто двадцать.
— Ишь ты!
— Он — персональный пенсионер.
— Ответработник?
— Нет. Простой рабочий.
— За что же персональная?
— В юности, еще в войну, партизанам помогал. Потом был в народной защите.
— Очень хорошо. Подите выберите место. Только, прошу вас — справа от дороги, в низинке. Горка вся занята — оставлена за исполкомом.
Женщина, черная, как тень, медленно вышла из конторы, а я сразу сообразил, что заведующий отправил ее как раз туда, где черная торфяная вода.
— Что вы хотели?
Я положил на стол свои бумаги. Заведующий поднес их к самым очкам, резко откинулся на спинку стула и спросил:
— Шеркшнене кто вам?
Заведующий подпрыгнул на скрипучем стуле, потом бросился ко мне и широкими плоскими ладонями схватил за плечи.
— Юлюс! Не узнал? — спросил он и сам ответил: — Где уж тут узнать в такой темени! Сколько лет прошло! Пойдем, детка…
Он взял меня за руку и вывел за дверь. Там он снял темные очки, и я тотчас узнал его: Сташис! Почти не изменился. Только виски поседели. И одет совсем иначе: темно-коричневые вельветовые брюки, модные туфли, по-молодежному облегающая сорочка с черной этикеткой фирмы на кармане. Этакий подтянутый, спортивного вида джентльмен, ничуть не похожий на Сташиса моего детства. Он расспрашивал о моей жизни, о последних годах и последних днях матери, но ни словом не обмолвился об отце и не интересовался им. А когда услышал, что я намерен и отца хоронить рядом с матерью, нахмурился.
— Не понимаю, к чему это. Почил себе человек в мире, покоится в родной земле, да будет она ему пухом…
Я заметил, что такова последняя воля матери. Пока мы шли по кладбищенской аллее, Сташис не переставал удивляться: жили в одном городе, а ни разу не встретились. Он подозвал бородатого могильщика.
— Видишь, Юстинас, — он показал место между двух могил. — Здесь выроешь яму. Когда хороните?
— Послезавтра, — ответил я и спросил: — Хватит ли здесь места на двоих?..
Сташис поморщился, недовольно хмыкнул и развел своими длинными руками:
— Отца придется в другом месте. Иди-ка, подбери там, справа, — он показал рукой на болотистую низинку и ушел, не произнеся больше ни слова.