— А я и не смотрю, — все таким же полувеселым тоном рассуждал Ангелочек, и это бесило Винцаса.
— Скотина ты. Скотина, и только. Или дурак.
Ангелочек не ответил. Молчал; казалось, его даже нет здесь. И возможно, именно это еще сильнее бесило Винцаса.
— Только скотина так может, — снова сказал он.
Ангелочек и теперь не откликнулся, словно и не о нем говорилось.
— Человек так не может, — почти задыхаясь под тяжестью никогда прежде не испытанной злости, сипел Винцас.
— Помолчал бы лучше, лесничий, — вздохнул гость. — Лучше помолчал бы, а то вижу, что немногое понимаешь…
— Тут и дураку ясно, — злился Винцас. — Вся деревня видит, все смеются, только ты слепцом прикидываешься.
— Все вы не много понимаете. Только и знаете зубоскалить, — сказал Ангелочек таким подавленным, таким жалобным тоном, какого Винцас никогда раньше не слышал из его уст. И искреннее сожаление, и горький упрек, и бесконечное разочарование — все было в этих словах.
И Винцас тут же оттаял. Не поднимая глаз на гостя, он сказал:
— Не сердись. Прости, что я так. Садись.
— Спасибо, пойду я.
— Чего же теперь? Посиди… И не сердись, если что не так, — устыдился своей резкости Винцас.
— Не сержусь я. Только думал, что ты, лесничий, умнее других. Думал, тебе и объяснять не надо, а ты, оказывается, как и все — ничего не понимаешь.
Снова вспыхнула искорка злости, но Винцас взял себя в руки и, насмехаясь то ли над собой, то ли над гостем, вздохнул:
— Чего не понимаю, того не понимаю.
— Все вы ничего не понимаете. Никому, лесничий, я этого не говорил и никому никогда не скажу. А вот тебе скажу. Не думай, что мне легко. Видит бог, как мне тяжело, только он один знает мою муку. Так уж паршиво сложилась моя жизнь, что никогда не будет у меня собственных детей. Не знаю, за что мне такая кара, может, за грехи отцов страдаю… А какая женщина не хочет детей? Скажи мне, лесничий, видел ли ты замужнюю женщину, которая не хотела бы детей? Не найдешь такой, лесничий. Во всем свете не сыщешь такой женщины. Моя — как и все. Видел ли кто из вас, что она мимо любого сосунка спокойно пройти не может? Пусть уродливый, пусть горбатый ей встретится, а она наклоняется, гладит, каждому сопляку нос вытирает, а выпрямится — у самой глаза полны слез… Несколько лет молилась, просила милости, все придорожные кресты и часовенки белыми фартучками обвязала… Это ее работа, лесничий. И чего только она не делала, даже к знахарям ездила, уже не говоря о врачах, лишь бы дитя заиметь. И не ее в этом вина. Я, лесничий, этот пустоцвет. А люблю свою женщину больше всего на свете. Понадобится — пусть мне ногти сдирают, пусть все жилы по одной выдергивают, лишь бы ей было хорошо, лишь бы жила, как все замужние, чтоб и ее чрево было как у других… Знаю, все вы надо мной насмехаетесь, вроде над Иванушкой-дурачком… Люди торопятся осудить другого, даже не попытавшись побывать в его шкуре… А мне уже невмоготу было смотреть на ее слезы, видеть, как она без плода хиреет, тает, словно свеча. Ведь прямо в щепку превратилась за последний год. Разве понять вам, если своих жен собственностью считаете, вещью, готовы на девять замков их запереть. Никогда вы этого не поймете, потому что не любовь, а зависть сидит в ваших сердцах…
Ангелочек замолк, потому что, цепляясь за двери дровами, в кухню ввалилась запыхавшаяся хозяйка. С грохотом бросила охапку дров у плиты и, тяжело дыша, спросила:
— Чего в потемках сидите? Почему ты, сосед, у двери торчишь?
— Пойду я, — сказал Ангелочек и, нахлобучив заячью шапку, простился: — Покойной вам ночи…
— Куда бежишь? — схватила его за полу Мария. — Куда ты убежишь? Дома-то небось опять этот боров Кучинскас гостит…
— Может, и гостит…
— Вот! Посиди, сосед, не показывайся своей Юзе на глаза, чтоб ненароком кочергу не схватила.
— Глупая баба, — не то о своей жене, не то о хозяйке этого дома сказал Ангелочек и со стуком захлопнул дверь.
— Чего он такой? Не иначе, опять этот Кучинскас у Юзе.
Винцас молчал. Казалось, мог бы поколотить свою.
— Случилось что?
— Ничего. Пора на вокзал за Стасисом.
— На вокзал поедешь?
— Куда же еще?
— Тогда, может, ребенку яичек, свежего хлеба отвезешь? И сыр есть, масла положила бы.
Если бы не Ангелочек со своей исповедью, Винцас бы отказался, оставил бы ей эту заботу, но теперь сказал:
— Положи.
На дворе запряг Гнедую в сани, а сам краешком глаза следил за Агне, которая несла из гумна полную сеть сена. Прошла мимо, скрылась в черной дыре хлева, он слышал, как шуршит сено, заталкиваемое в ясли, не торопился, ждал ее возвращения и, конечно, дождался. Она повесила на стене хлева сеть и приближалась, стряхивая с одежды сено. Остановилась рядом, смотрела, как он запрягает, а потом спросила:
— Скажи, Винцас, что все это значит?
Он обернулся, оглядел ее, кончиками пальцев снял застрявшую в волосах травинку, потом, не в силах оторвать руку, положил ладонь на ее плечо и сказал:
— Такое время, Агне. Одни в одну сторону, другие в другую тянут, ты же хоть разорвись, а жить все равно надо. Так и живем, словно на шатком подгнившем мостке… Лучше бы вы остались в городе.
— Стасису ничего не грозит?