«И я вроде тетерева, — грустно улыбается Винцас, расхаживая по двору и пытаясь сообразить, за какое дело взяться. — Со стороны, наверно, смешным кажусь». Не зря Мария вчера спросила: «Что потерял?» На самом деле, словно в поисках вчерашнего снега, он целое утро топчется по двору и ждет не дождется, когда придет с ведрами Агне. Своего колодца у них нет, сюда ходят. Хоть на миг увидеть. И досадно и смешно: будто гимназист, сопливый юнец. И того хуже, потому что он и в зеленой молодости не раскисал. Все готов отдать, лишь бы встретить, хоть бы одним глазком увидеть, голос услышать. И какой черт дернул тогда упрекать брата, говорить о чужой крыше? Жили бы себе вместе, и не надо было бы вот так караулить, ждать того сладкого мгновения, за которое неизвестно что отдать готов. И к ним не побегаешь… Ну, зайдешь разок за день по какому-нибудь поводу… Кажется, Стасис и так уже косится, может, чувствует что-то, а может, на мне, как на том воре, шапка горит. Даже когда по делу заходишь, ноги заплетаются, язык — словно у заики, руки трясутся, будто кур воровал… Ничего не надо — только бы посидеть рядом, поговорить… А увидит — прямо разум мутнеет: такой жар по всему телу, такая страсть закипает, что страшно и собственных мыслей стыдно. Столько лет прожито, а такого еще никогда не бывало. Даже в мыслях не хочет признаться, что любит, но против своей воли повторяет и повторяет это слово, будто испорченный патефон, желая уяснить для себя его чудесное значение. На самом деле, что такое любовь? Кто знает, каждому ли предначертано испытать ее? Ведь живут же многие, не ломая голову о таких вещах, — им и так все ясно. И валятся с этим словом на кровать, на солому или куда придется, и все как с гуся вода — ни нежности, ни щемящего трепета, ни черной зависти… Они там, в избушке, отгородившись от всего света, наслаждаются своей любовью, пьют ее, словно весенний березовый сок, а я шляюсь, как бездомный пес, хотя не пожалел бы ничего, даже собственной головы, за один глоток этого сока. Глупо и несправедливо, что такое святое чувство слепо. Любовь, словно слепая нищенка, на ощупь бредущая вдоль забора, не замечает широко распахнутых ворот… А может, не желает заметить? Как давно, о господи, как давно он ждет ее, сколько боли и сколько надежд связано с этим нескончаемым ожиданием… Как вот эта ржавеющая на земле цепь, которая, ему кажется, ждет не дождется своего Маргиса. А Маргис не придет… Погоди, при чем тут Маргис и почему он должен прийти? Скорее уж придут они. Выпятив грудь, будут требовать самогона, будут громогласно рассуждать о Литве, отчизне нашей, этой земле героев… Земля… Нет у меня ни малейшего желания умереть за нее, за то, что называется звучным и с трудом понимаемым словом «родина». Если бы потребовалось, мог бы умереть только за Агне, но не за то звучное слово, которым прикрываются и те и другие. И даже смешно, когда тебе начинают говорить о священных рубежах родины и об этих чужих мне людях, с которыми я никогда не пил пива, не ездил в ночное, не ходил к девкам и никогда не видел, как они там любят Литву, хоть и уверяют, что за огороженный бог знает чем клочок земли можно положить под топор собственную голову… И даже не за саму землю, а за то, как эту землю будут называть, словно от этого что-то изменится. Ха! Пахари как рыли, так и будут рыть эту землю, лесничие будут выращивать и сохранять лес, рыбаки — вытаскивать неводы из озер и рек, а господа, как их ни назовешь, как правили, так и будут править… Господами или товарищами называть — нет разницы: начальники во все времена сидели и будут сидеть на шее у тех, которые выращивают хлеб, куют железо. Не было бы дармоедов, которые только языком молоть умеют, умные люди быстро нашли бы общий язык. И давно нашли бы, потому что никто бы не мутил им разум и не пускал пыль в глаза… Но никогда так не было и никогда, наверно, не будет. Господи, господи, почему ты создал мир таким пестрым — белые, черные, желтые, красные и еще всякие разные… И все поднимают на алтарь своих богов, молятся богам, которых сами породили…
— Чего ты, как неприкаянный, по двору шляешься? — настигает его голос Марии, и он вздрагивает.
— Тетеревов слушаю, — отвечает, не раздумывая.
Мария останавливается на полпути, прислушивается, стоит словно зачарованная, потом подходит к нему, приникает к плечу и с чисто женской лукавинкой говорит:
— Любятся они там…
— Кто?
— Тетерева.
Его коробит, мутит от этих ее слов и ласки. В последнее время его вообще раздражает все, что она делает и говорит, все чаще он не в силах скрыть свое состояние, сдержать клокочущее озлобление.
— Не любятся, а дерутся, как петухи, — говорит он, отстраняясь от Марии.
— Чего же они не поделили? — спрашивает она, словно наивная городская девочка.
Просто бесят и эта притворная ее наивность, и слишком прозрачные намеки, но он сдерживается и старается говорить спокойно:
— Сходи и спроси.
— А тебе трудно сказать? Ведь знаешь.
— А ты не знаешь?