В первый же день, как только за поворотом скрылась наша деревенька, к отцу подошел тот самый человек с граммофонной трубой и спросил, по какому делу мы едем. Отец как умел растолковал ему, но, по правде говоря, изъяснялся он по-русски не ахти как. Слов знал немало, но выговаривал их не лучше японца или, скажем, китайца. Тут и несмышленыш сразу бы смекнул, что перед ним не русский и уж во всяком случае — не местный человек. Тот, с трубой, слушал отца и знай одергивал свободной рукой тельняшку, которая была ему тесновата и словно норовила задраться повыше, оголяя живот. Потом человек с граммофонной трубой сурово сдвинул косматые брови и шумно выдохнул:
— Корову, говоришь… Гм! А вдруг ты контра? Скажем, враг народа, а? Может, в бега ударился, не то зачем мальчишку за собой таскаешь?
Отец испуганно смотрел на него, часто-часто моргая, казалось, вот-вот заплачет. Но ничего подобного не случилось. Он шагнул к капитану (человек с трубой был капитаном), почти уткнулся в его выпирающий живот, уставился уже не моргающими, а сверлящими, пронзительными глазами в медно-красное лицо речника и в сердцах сказал:
— Куда мне сбегать? Нет, ты скажи — куда? В тайгу, что ли, — к мишке косолапому? Это я и без твоей помощи могу. Прямо из дома, понял? Да еще и бабу с собой захватил бы.
Капитанское лицо расплылось в широченной улыбке. Он положил могучую руку на плечо отцу, точно желая посадить его или поставить на колени, а потом сказал:
— Твоя правда. Отсюда еще никто не драпал. Сколько лет хожу по этой реке, ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь сбежал. Ну, бери мальчонку и айда уху есть.
Уха была ужас какая вкусная. Кажется, отродясь такой не пробовал. А может, так только с голоду показалось? Нет, все-таки уха была в самом деле замечательная — кто-кто, а речники мастера уху варить. Они ведь сперва сварят, скажем, окуньков, потом их повынимают и закладывают в котел рыбу познатнее — осетра или еще кого, потом и эту вынимают и напоследок кидают стерлядку, мелко-мелко накрошенную. Архиерейской называют такую уху. Не заметишь, как объешься. Так оно и со мной чуть не вышло. Миску съел, а капитан еще наливает. Я и вторую слопал. Капитан опять берется за половник, а отец не велит:
— Не надо, — говорит. — Боюсь, захворает. Мы-то ведь впроголодь живем, а тут вдруг так жирно.
Что это за люди были, эх, что за люди. Поистине добрыми людьми земля держится. Пока плыли, нас сажали за один стол с командой, а мне все наперебой подкладывали кусочки повкуснее. Эта поездка, наверное, самое лучшее, самое светлое воспоминание моего детства.
Высадили нас у большой деревни. Домов было густо и на том берегу, и на этом. Но капитан посоветовал нам подняться выше — там есть деревенька поменьше. Оттуда, мол, честной народ разбегается, и там коровенку купить проще.
Мы двинулись. Дорога вела через тайгу. Собственно, дорогой ее не назовешь, просто лесная тропа с заглохшей, старой колеей, которая вся поросла бурьяном, а местами и мхом. И чем дальше мы уходили в тайгу, тем глуше становилась дорога, пока не осталась еле заметная стежечка, по которой, видать, люди ходили вовсе редко. А вокруг глухая тайга. Сплошь густой сосновый бор с пышным мхом и богатым черничником. Черника разрослась так буйно, что закрыла даже валежник, целые стволы упрятала под собой. Сосны тут мощные, мужику не обхватить, и ровнехонькие — тянутся прямо к небу и только там, на огромной высоте, раскидывают свои пышные кроны с переплетенными ветвями. А сами стволы — без сучьев, хоть на корабельные мачты бери. Порой попадаются кедры. Скопом растут — похожи на островки в бескрайнем море сосен. Кедры — деревья-исполины. Отец только голову запрокинет, прицокнет:
— Вот это да!
Это у него присловье такое, на особый случай. Если, допустим, что-то его сильно удивит или потрясет. А еще — если случится услышать что-нибудь огорчительное. Всякий раз это выражение произносится им по-разному. То тихо, то погромче, то медленно, то скороговоркой. Я заметил: чем тише и размеренней выговаривает отец эти слова, тем сильнее восхищается он ладно сработанной вещью, на совесть выполненной работой, красивым человеком. Сейчас, глядя на великанские кедры, отец произносил свое присловье шепотом, точно творил молитву. У меня просто мурашки поползли по спине от этих его слов. Тогда я еще не понимал, что за чувство овладело отцом, а теперь знаю: это было то чувство, когда тебе впервые открывается все величие природы и когда вдруг — пусть даже безотчетно — осознаешь, как ничтожен ты, как жалок и что ты лишь временный гость на этой земле.