– Ты не исчезнешь? ― тихо спрашивает Эмма. ― Я сообщу, если узнаю о прибытии доктора первой.
Она бросает взгляд ниже моей груди. Видимо, ночью она испугалась так, что ждет крови каждую секунду, как и я сам. Опять натянуто улыбаюсь.
– У меня достаточно времени. И я надеюсь, следующее мое возвращение в Саркофаг будет последним. Ты ведь придешь ко мне.
Каждым словом я стараюсь глубже проникнуть ей в сердце, в рассудок, в душу, плевать. Пусть, пусть помнит, что дала обещание; пусть не подведет. Забавно… в Мильтоне я не сомневаюсь ни на миг, хотя ему еще даже неизвестно, о чем мы вот-вот будем просить в два голоса, два безумных голоса с двух сторон Омута.
– Да, придем, ― блекло откликается Эмма, садится на постель и прижимает к груди какую-то деревянную игрушку с тумбочки. ― Джейн бы справилась. Я знаю.
Джейн, Джейн… не стала ли ты одной из Звезд, Джейн? Не они ли украли тебя, Джейн, не они ли унесли? Как много говорят о тебе…
– Не бойся, ― мягко прошу я, не приближаясь. ― Ты выдержала путешествие, даже не зная,
Она кивает, но настоящий ужас ― от понимания, что согласие дано, ― зримо овладевает ею прямо в эти мгновения, пускает корни. Так он овладел мной, когда я осознал, что приму бой с Мэчитехьо вместо отца. Я тоже стал тогда лишь заменой. У меня было еще меньше шансов победить, и никто не вел меня за руку. Все прятались за спиной.
– До встречи, Эмма. ― Все, что срывается с губ, когда она всхлипывает. ― Не стану тревожить тебя более. Будь стойкой.
И я исчезаю. Исчезаю, даже не пытаясь ее утешать. Кто бы утешил меня?
…Ей не представить, каково это, ― проживать
Не представить, что я вижу во сне, если сон смаривает меня: смерти отца и подданных, и падение Форта, и последний миг, ― когда я упал на колени перед Мэчитехьо. Он тогда усмехнулся криво, без торжества, как если бы столкнул с дороги мешающий предмет, а не одержал верх над хоть сколь-нибудь достойным врагом. Он сказал: «
Теперь наша битва будет другой, вождь Злое Сердце, обещаю. Я превзошел в чародействе всех предков. Как и ты, я творю живое из неживого. Приказываю взглядом и убиваю мановением. Не боюсь пламени, стен, цепей и темниц. И, как и ты, я не знаю боли, усталости и милосердия. Да, вождь, я давно не добрый мальчишка, любящий твои празднества и танцы, я стал жесток. Иначе разве тащил бы за собой дрожащую девочку? Бросил бы ее заливаться слезами в запертой комнате? Иначе… разве не боялся бы, что мир черных башен и непроходимых лесов сведет с ума или убьет моего единственного настоящего друга?
Бойся меня, вождь. Бойся, ведь ты не вечен. Бойся: я встану из мертвых, и мы встретимся. Я больше не лягу в Саркофаг, вождь. Никогда.
– Скажите, вы всегда знали, что станете доктором?
Вы… знали, на что идете?
Я заговариваю скорее в желании пробудить его от оцепенения. Атака на крепость, которую мы тщетно осаждаем уже несколько недель, захлебнулась в который раз. Южане озлоблены, но сильны духом: они голодают, их стены постепенно превращаются в руины, и все же наши потери больше. На этот счет невозможно заблуждаться. Сегодня холмистые пустоши местами обратились в озера: так много было мертвых в северной форме. А что за ад в госпитале…
– Скорее да. Я был готов.
…Одного из наших медиков убило снарядом. Адамсу не хватало рук, и я помогал с ранеными, насколько мог. Насколько мог ― значит, усыплял тех, кого можно было усыпить, держал тех, кому ампутировали раздробленные конечности, и с еще парой добровольцев уносил умерших. Я слушал то проклятья и стоны, то безумный смех, то бодрые посулы: «Встану и покажу этим сукиным сынам».
К ночи мы были не многим лучше тех безногих: еле ходили, еле соображали. Кому-то предстояло остаться на дежурство, и Адамс вызвался; я ― с ним. Он долго настаивал, что мне нужен сон, но я возразил, что мне нужен херес и что среди вещей как раз завалялась бутылочка. Он усмехнулся, когда я заметил, что херес, пожалуй, не повредит и ему. С бутылкой мы приютились у брезентового полога, ― чуть ближе к свежему воздуху, чем к запаху бинтов и гноя, чуть ближе к свисту ветра, чем к стонам и молитвам. Мы где-то между пирующей смертью и дремлющей жизнью, и все, что удерживает жизнь в нас, ― крепленое вино, цветом в темноте неотличимое от крови. Прежде чем продолжить, доктор делает из бутылки глоток.
– Правда, когда я подался в медицину, разговоров о войне не было. Мы верили, что Америка едина, я верил, что буду бороться со смертью, не нося формы. Когда оказалось, что нет… конечно, я знал, что увижу. Лики всех войн одинаковы.