Мы знакомы с Лета Беззакония, несколько лет. Бились плечом к плечу, затем он первым отдал за меня голос, когда выбирали шерифа, и это повлияло на многих других. Позже, когда пришел срок общине принять или не принять на постоянной основе пастора, я также одобрил его первым. Не по долгу, просто к тому времени уже безоговорочно признал его духовным наставником и не мог вообразить на этом месте кого-то другого. Так я считаю и сейчас. Парадоксально, что при этом мы ухитряемся дружить, ведь, говорят, подлинная дружба возможна лишь меж равными, остальное сродни ученичеству и поклонению. Но наше равенство иное, не касается вопросов веры. Больше не касается.
Он назвал меня трусом, когда я искал христианского милосердия. Позже я понял: так было верно, ведь помутившее мой рассудок чувство опасно походило на малодушие. Я был в отчаянии, а слово, резкое, как удар в зубы, пробудило меня. Я не уехал зализывать раны, не влез в петлю, не пошел сдаваться, как многие рейнджеры и добровольцы, даже те, в ком я некогда видел кумиров. Я ушел в Лес. Просто в Лес, где поначалу лежал на земле и, как проклятый, сотрясался от рыданий, потом созерцал кости моего мертвого народа, а потом нашел в зимнем доме вождя лук и стрелы с каменными наконечниками. Последний лук племени: большую часть оружия сородичи забрали с собой в могилы или в поглотившую их неизвестность. Из лука я убил Пса, посланного по моим следам, и его кровью нарисовал на лице первые полосы.
Тогда я пришел к Натаниэлю Ларсену снова. Он сидел в дальней комнате церкви, где держал священные книги и обрядную утварь, и чистил старый «винчестер». Он усмехнулся при виде меня, кивнул, будто ждал. Я сказал: «Вы не должны. Я все исправлю», он ответил: «Должен». Я покачал головой, тихо напомнил о его сане. Он невесело рассмеялся и щелкнул затвором оружия. «Я не безгрешен, краснокожий. Не безгрешен. А Господь принял меня таким, поставил на это место и едва ли осудит за защиту паствы».
И началась ночь, и город принял бой. И небо расцветилось вспышками, и земля содрогнулась, и враг, лишивший меня отца, пал от стрелы, вгрызшейся в его нечистый череп. А потом я не узнал в зеркале своего искаженного лика. Я устрашился сотворенного и долго, тщетно отмывал окровавленные руки. Никто уже не видел, как я швырнул скальп Бинкотта в очаг, как, отравленный запахом паленых волос, покинул дом. Я в третий раз шел в
…И вот теперь я под белым сводом нашей церкви. Она похожа на уютный дом, в отличие от часовен католиков, утопающих в парче и золоте. Эта скромность всегда меня влекла, смутно напоминала о детстве. Мы ведь презирали излишества, дом вождя мало отличался от дома рыбака. Мы презирали излишества… но, несмотря на мир с соседями, не презирали кровь. Детей учили убивать с четырех лет. Я помню, теперь ― вспомнил… и я вторгся сюда, даже не стерев раскраски с лица. Я дерзнул простереть к Христу руку. Я ― дикарь, которого этот город когда-то пригрел и к которому Бог склонился с приветливым сочувствием. И я не смею… не смею…
Нельзя пятнать это место. Но подгибаются колени ― и я падаю, упираюсь лбом в кафедральный помост. Горячечно молюсь о прощении, не смея поднять головы, повторяю слова: то тихо и сдавленно, то срываясь на вой. Но мне не легче; не становится, хотя всегда становилось. Меня не слышат. И я не знаю, сколько проходит времени, прежде чем в тишине вдруг раздается:
– Пей, краснокожий.
Что-то гулко ставят на доски рядом ― это оказывается початая бутыль виски. Человек, замерший надо мной, обут в высокие сапоги, но одет в сутану. Я без труда узнаю его, хотя и не сразу верю увиденному.
– Вы?..
Я не слышал, как Натаниэль Ларсен приблизился: его поступь бесшумна, каблуки чем-то обиты. Он смотрит сверху вниз, скрестив у груди руки, ― привычная поза неколебимого спокойствия. В сумраке глаза кажутся белесыми.
– Пей, ― тихо предлагает он вновь и кивает на бутылку.
Забавно: я хорошо помню его проповеди, обличающие пьянство. Едкие, хлесткие, они отвращали от виски многих пропойц, хоть на неделю, ― для Оровилла и это достижение. Меня пастор приводил прихожанам в пример: «Вот брат, чье трезвенничество внушает уважение, а легка ли его жизнь?». Теперь Ларсен, присев на помост, сам откупоривает бутылку. Я, не в силах подняться, роняю голову обратно на руки. Я устал, ослаб, видно, настолько, что преподобный мне чудится, да еще предлагает такое… Но когда я зажмуриваюсь, он не исчезает.
– Ты совершил поступок, достойный
Я вскидываюсь и, наверное, смотрю очень выразительно, ― слишком потрясен. Преподобный усмехается углом рта, потом вовсе начинает зычно хохотать. От протягиваемой мне бутылки расползается острый запах.
– Нет. Не хочу…