– Никому, кроме ЕГО-ЕЕ, не дано безошибочно провидеть грядущее! Даже богам – и тем почти не… Потому не тщиться заглянуть в запретное нужно; не истолковывать подвысмотренные крохи – нуж… о-ох, пропади оно все!.. Нужно пытаться вершить это самое гряд… К-когда живешь – тогда и… Не дожидаясь… невесть чего… а вы… "Все равно без толку" – надо же! Вот бы ржавые-то порадовались, кабы…
Вятич вдруг подавился словами и зарычал, коверкая рот злобным оскалом.
Потому, что боль сделалась совершенно непереносимой.
А еще потому, что понял.
Если и не все, то главное.
Отчего и он, и оба подобия горютиной дочери изо всей наверняка долгой вервеницы грядущих своих воплощений нынче заглянули именно в эти.
Как получилось, что Кудеславово виденье нагрянуло вроде бы само собою и ни с того, ни с сего… вроде бы.
Откуда взялась уму непостижимая беспечность супутников и собственная кудеславова душевная да телесная ленность.
И еще: отчего ему да Векше (главное – Векше!) вдруг сделалось почти непроизносимым имя премудрого четвероединого волхва. Если Векше противно даже языком вытворить волховское имя, то ни за что она не допустит в свою голову разум старого ведуна. Сознательно, нет ли, а не допустит. А кроме Корочуна теперь, наверное, никто не способен противостоять ржавым, которые взялись, наконец, за своих догоняльщиков – и похоже, взялись всерьез.
Ты-то, Кудеслав Мечник-Пернач-Чекан, все хлопотал по-глупому; в меру своего воинского разумения опасался наскока, стрел из засады… А вороги-то вот как: тишком да ладком. По-своему. Наверняка.
Ярилась, не отпускала злая хищная боль; окружающее зализывали-размывали тусклые закатные отсветы… нет, это мечников взор захлебывался в мутном кровавом тумане – ледяном, ржавом, последнем… Мягко качнулась земля… Вот-вот вздыбится она, опрокинет и больше уж не позволит подняться…
И вдруг смертное наваждение резко преломилось на убыль.
Ослабела хватка злобных терзающих клыков; между ними и вятичевым затылком втиснулась крепкая маленькая ладошка; а перед вновь научившимися видеть глазами объявилось сосредоточенное, напряженное векшино лицо.
– Что с ним? – это Мысь. Встревоженная, испуганная. И тоже рядом.
А Векша торопливо наговаривает что-то неслышное; глаза ее темнеют, оборачиваются бездонными колодцами невесть в какую трудновообразимую глубь… А боль – она еще где-то рядом, еще оскаляется, пугает, притворяется, будто вот-вот снова бросится терзать да мучить… Только этот невидимый, но жуткий зверь не вернется. Потому что боится маленькой прохладной ладошки. Невыносимо боится. До смерти.
Так боль и умерла – от страха.
Помнится, кто-то кого-то считал обузой в пути, а, воин самоуверенный?..
Боль умерла, и Векша сразу обмякла – сделалась обычной, только очень усталой. Лишь тогда, утерев рукавом мокрое лицо да вновь привалясь к опамятовывающему вятичу, она соблаговолила вспомнить о вопросе своего уподобия и проворчать:
– Что, что… Вконец себя умучил – вот что. Ты бы вот попробовала, как он – столько времени без сна да роздыху… После такого не один, а дня бы три-четыре отсыпаться, и то будет не вдосталь…
Вряд ли Мысь поверила этому – разве что два с половиною года назад Векша была несоизмеримо глупее себя нынешней. А нынешняя Векша явно не верила собственному объяснению.
Краем глаза уловив какое-то движение на ближней опушке кустарника Мечник заворочался – торопливо, но очень неловко: мешали сызнова угнездившиеся под мышками подобия горютиной дочери, да и только-только минувший приступ давал себя знать. Поэтому когда кудеславова ладонь добралась, наконец, до рукояти меча, вятич уже успел понять: хвататься за оружие нет никакой нужды.
Аса.
Она неторопливо шла к костру, без видимых усилий неся на плече трепыхающегося Жеженя. С одежи чарусина закупа сбегали журчливые ручейки.
– Ну, пусти… – уныло канючил Жежень. – Ну, не позорь же… Ну, я сам… Своими ногами… Что хошь потом со мной вытворяй, только вот теперь отпусти…
Возможно, урманке наскучило это непрерывное нытье да трепыханье, или все-таки притомилась она, или впрямь решила пожалеть гордость парня – леший ее ведает. А только когда до костра уже оставалось никак не более двух десятков шагов, Аса внезапно остановилась, и, легонько встряхнув свою ношу, спросила:
– А ты больше не будешь глупый? Не станешь себя обижать?
Жежень клятвенно заверил, что не станет и не будет, за что и получил, наконец, возможность коснуться ногами земли. Чуть отодвинувшись от скандийки, он попытался отжать мокрое одеяние и проговорил, дробно постукивая зубами:
– Вишь, чего ты натворила! Был бы я мертвый, так оно бы и нипочем, что сухого клаптя не выискать. А теперь ведь все равно по-моему выйдет: застужусь же да и помру!
– Не помру… мрешь… Об этом мечтать потеряй! – Аса торопливо снимала с себя полушубок (тоже изрядно подмоченный, однако по сравнению с жеженевым вполне бы сошедший за сухой). – Распрягайся.
– Что?! – выпучил глаза парень.
– Распр… Ох, не так! Разодевайся, вот. Взгрею.