И некоторые офицеры — краем он подметил и это — тоже улыбнулись. Но дружелюбно улыбнулись. Сонин — тот никогда не улыбался. А ведь этим старшим офицерам, думал Алихан, принадлежало здесь все, даже сам Сонин.
У лейтенанта Сонина было сердито обиженное лицо, когда вечером он сказал:
— Хартумов! Забирай свои манатки и перебирайся в штаб. В оперотдел. Приказ начштаба.
— Манатки? — спросил Алихан, вставая. Ребята засмеялись.
— Тихо! — прикрикнул Сонин. — Ну, вещи свои, вещмешок, автомат, все.
Штабной «студебеккер» стоял в луже возле дома с вербами. Из дома носили ящики.
— Тебе кого?
— Хартумов явился… Рядовой Хартумов, приказ есть, явился…
— А! Клади барахло, подсобляй. Ну, берись!
Рычал мотор, под тентом качались офицерские плечи, скаты хрустели по вечернему заморозку, дуло леденило колени. Алихан боялся пошевелиться, чтобы не толкнуть офицера справа. Через два часа пальцы в сапогах отмерли, точно отвалились, посинели губы.
— Споем, робята?! — сказала спина в полушубке окающим голосом.
— Завоем як бисы! — ответил смешливый тенорок.
— А Ивлев где?
— В Ровно.
— Ровно еще не взяли. Взяли, но не очистили.
— Будет трепаться-то…
— Замерз, Али? — спросила спина в полушубке, повернулась, из-за поднятого ворота смотрел серый выпуклый глаз.
— Нет, замер-еу-еуть — нет…
— Молчи! Синий, как слива. На, накройся, герой! — Майор вытащил из-под себя плащ-палатку, набросил на плечи. — Слушай команду! — хрипло закричал он, поводя носом: — За-пе-вай!
Капитан Ткаченко вскочил, толкнув Алихана, притопнул, завел веселым тенором:
Хор грянул простуженно, но истово:
Ткаченко свистал, притоптывал, играли ямочки на щеках. Алихан тоже притоптывал, улыбался застывшими губами, становилось жарче, заныл нестерпимо палец на ноге, потом другие налились игольчатой болью, стали отходить. «Жить можно!» — как говорит майор. Бросает в борт, еще раз бросает, на отшибе в синих сумерках догорают стропила, по опушке в сосняке прячутся танки. Жить можно!
— Вы-ле-зай!
Наслаждение тепла. Зевота в черной избе, пропахшей луком, копотью, свекольным самогоном. Не двигаться. Сидеть, прислонясь к стене. Закрыть глаза, слушать ломоту в суставах, жар в щеках; набухают веки, отекают кисти рук, тоненький озноб крадется с половиц. Спать бы, спать…
— Али! К шифровальщикам. С пакетом. Бегом!
На дворе почти светло, на задах топят полевую кухню, сквозь стеклянный заморозок вкусно пахнет гороховым концентратом. Протертый горох с кусочками мяса, в ложке плавает уголек, блестки жира. «Жить можно!» — радуется Алихан, перепрыгивая через бревно под снегом. Что это? Он останавливается. У бревна — рука с лиловыми ногтями, из-под подтаявшего снега просвечивает стриженая голова. Нет, этого не может быть, когда за вербами такая нежная заря. Алихан осторожно трогает бревно носком сапога и бежит от него прочь. Пар золотится у рта, розовеет снег на крыше, в окопчике, полном талой воды, плавает солома.
В избе шифровальщиков маленькая машинистка чистит зубы над ведром. У нее припухшее детское лицо, на нижней губе зубной порошок, ворот гимнастерки глубоко расстегнут. Алихан стоит, смотрит и не может отвести взгляд.
— Чего вытаращился? — недовольно говорит девушка. — Не видишь — моюсь я. — Но он чувствует, что она не сердится. — Положи пакет на стол. Не топай — капитана разбудишь — только лег.
Алихан бежит обратно по розовым пятнам зари. Внутри вполголоса журчит напев, монотонный ритм, про девушку, про заморозок на восходе, про усмешку майора, про гороховый суп, и кухню, и вишневые посадки, которые наливаются исподволь густым весенним клеем. Но главное на дне напева — предчувствие счастья. Война есть, но войны нет, если поет предчувствие. Первый снег зажигает ледяную бахрому под крышами, синицы вспархивают с куста. Он с бегу перепрыгивает через канаву на обочине. Оттаявшей корой кружит чуть-чуть голову, встает чистое нежаркое солнце. День будет синий и длинный, и ничего не страшно теперь, хотя где-то на западе равномерно и глухо вздрагивает земля.
Рыжему, конопатому, который тогда обозвал, оторвало голову. Под городом Ровно дивизия вклинилась в отступающих немцев и застряла в полуокружении. Ночью в овраге, где развернули штаб, пробежала по проводам легкая паника, оборвалась связь с полками, белея повязками, в полутьме проходили группы раненых, иные садились, и их подымали, а иных волокли. Рыжий так и не успел отсидеть десять суток строгача: на рассвете стали чаще ложиться снаряды, полыхало с грохотом, выхватывая белые лица, сыпался песок с наката землянки. Алихан пошел за пайком и подходил к Рыжему, который стоял на посту, когда ослепляюще рвануло меж ними, мир оглох, ослеп, а потом Алихан вскочил и увидел дергающиеся ноги Рыжего. Головы не было, из обрубка шеи толчками била кровь.