Публика сразу загудела одобрительно и неодобрительно, а я чувствовал себя дураком. Это всегда так: как сыграешь в благородство — остаешься в дураках.
Я глянул на девушку, и она порозовела. У нее было совсем простенькое лицо, но глаза очень серьезные и какие-то изумленные или счастливые — я не разобрал. Она тихонько поправила волосы на виске, вздохнула, и меня словно что-то тронуло за горло, и я забыл о народе в вагоне, о том типе — обо всем. Будто мы с ней встретились где-то на берегу, среди водяной пустоты и молчания. Бывает же такое!
Девушка стала пробираться к выходу на «Кропоткинской». Она медлила, и ее толкали со всех сторон. Я чуть не вылез за ней; но потом вцепился в поручни и только вытер лоб. Когда двери закрылись, она повернулась и прямо в глаза посмотрела через стекло и опять медленно покраснела. У нее было смущенное и почему-то грустное лицо под пушистым серым платком из кроличьего пуха. Белые лотосы колонн, подсвеченные изнутри, равнодушно двинулись назад, закрывая ее от меня. Побежали лампочки в тоннеле, я считал их и дивился на себя. Вообще я не умею заниматься самоанализом, это занятие для слабаков, но тут подумал: «А что это она во мне увидела?» Я по глазам понял, что что-то интересное во мне она открыла. Но что? Я никак этого не мог представить. «На меня бы Адамову машину навести», — подумал я, и мне стало стыдно, словно я стоял голый, а публика в метро рассматривает меня и качает головами.
Провода бежали по стенам тоннелей, качались меховые шапки в стеклянных отражениях, а я все думал об этом. До самой «Арбатской».
В «полуфабрикатах» я купил готовых котлет и рисовый пудинг: я решил накормить Адама. Пока я обжаривал котлеты, в кухню втащился Геннадий. Он поставил на газ кастрюлю с какой-то бурдой и отвернулся к окну, хотя, кроме глухой стенки, там ничего нельзя было увидеть. Со мной он не поздоровался. Переворачивая котлеты, я видел сероглазую грустную девушку и совсем о нем забыл.
— Опять котлеты? — спросил Геннадий сипло.
— Опять.
— Собачьи котлеты!..
— Собачьи.
— И не надоело?
— Вот со стипендии буду икру жрать, — сказал я.
Он угодливо хмыкнул. «Сейчас трешку попросит», — решил я. Но Геннадий ничего не попросил.
— Что ж, и котлеты — еда, — сказал он неожиданно. — В сорок втором и не то трескали…
Я опять вспомнил, что он был сначала школьником, потом снайпером, что был женат, говорят, и что, самое главное, и ему, как и мне, было когда-то 20—18—12—10 лет. Недавно было. Это появилось не как цифры, а как ощущение, что за спиной стоит белобрысый паренек, и ковыряет спичкой в зубах, и смотрит с любопытством и опаской. Он ведь не знал тогда, что станет алкоголиком…
Адам был опять в постели. Он смешно обрадовался мне и котлетам.
— Сейчас я встану, встану, — заторопился он, высовывая худые ноги.
— Лежите. Зачем? Сейчас и чаю сообразим.
Мы молча жевали минут пять.
— Гуляли? — спросил Адам.
— На трамплине был.
— Прыгали? — спросил он тревожно.
— Нет, «болел»…
Сегодня он что-то не предлагал смотреть, а я как раз захотел еще почему-то. Хотя по заказу ничего увидеть нельзя, но кто знает?..
— Включали? — спросил я равнодушно.
— Нет. Что-то сердце пошаливает… А хотите?
— Да вы ж больны, — сказал я неуверенно, но он сразу сел.
— Ничего, всего пять минут, ничего! — Адам даже порозовел от радости.
Я поломался, а потом решил, что пять минут — не беда, и уселся в кресло между аппаратами. Адам, шлепая тапочками, уже стягивал с них брезент. «Почему на самом интересном обрывается?» — хотел я спросить его, но не спросил.
До последнего момента, уже проваливаясь в бормочущий вакуум, я надеялся, что увижу эту девушку из метро. Но вместо девушки я увидел заснеженный мелкий осинник и худую серую собаку. Она стояла совсем близко, так что я отчетливо видел свалявшуюся шерсть на загривке, а потом собака развернулась боком, не поворачивая шеи, и я понял, что это не собака, а старая волчица. Она ждала чего-то в серых сумерках, чуть двигались ноздри, желтый глаз с жестоким зрачком был неподвижен, внимателен. Я с удовольствием ее разглядывал, мне хотелось ее позвать. Но она поджала уши, чуть приподняла губу, и я понял, что старая волчица вся напряжена от необоримого темного ужаса. Что-то хрустнуло во мне, волчица отпрянула, скакнула, и сквозь стволики осин мелькнула ее грязная шкура. Тогда я услышал шаги, медленные и усталые, редкое дыхание, плевок и простуженный голос:
— Где ж мы?
Два парашютиста в мятых маскхалатах лезли сквозь осинник по сугробам. У первого, высокого, висел автомат с инфракрасным прицелом для ночной стрельбы. Он был плохо выбрит и нездоров.
— Километрах в двух от границы. Как ее — эту деревню? — ответил второй, низенький, останавливаясь. У него были крепкие щеки и серьезные глаза. Они были «не наши», но их разговор я понимал.
Они закурили и долго стояли, прислушиваясь к лесу. Следы волчицы уходили через осинник к еловому бугру, но они не заметили следов. А метрах в двухстах от них под еловым навесом непримиримым страхом светились зрачки окаменевшей волчицы. Она боялась не их, не людей. Что же она почуяла?