Может быть, в этом вопросе и не было ничего особо обидного. Спросил человек и спросил. Без всякой задней мысли. Но Слободкина передернуло. «Не нюхал ни черта, кроме бомб, немца в глаза не видел, в начальном классе, можно сказать, не побыл, а уже — «как там у вас, в тылу?» Так и быть, промолчу для первого раза. Но любопытно бы все-таки взглянуть, у кого это язык повернулся? Да разве разглядишь в такой темнотище. Про Васю Попкова ему и всем им рассказать? Про Ткачева? Каганова? Про Скурихина-старика, который и на больничной койке все свой завод вспоминал? Про друга своего закадычного Зимовца, у которого ни сна, ни отдыха, ни выходных и только одна смена за другую «заходит»? Нет, не стоит, а то, чего доброго, действительно целая речь выйдет. Правильно, наверно, делают, что не берут меня в десант. Порастратил нервочки, порастрепал, завожусь с пол-оборота! Надо взять себя в руки. Скажу-ка я лучше спокойно, по-хорошему».
— Как у нас, говорите? Ничего, работаем.
«Ну вот, совсем другой разговор! Молодец, Слобода, в пузырек не полез. Достойно сказал. Что бы такое добавить? Ничего не надо, а то еще одна речь получится».
— Вопрос освещен? — Это уже командир спросил, ни к кому конкретно не обращаясь, но явно имея в виду того, с тонким голоском.
— За подарки спасибо! — В тонком голоске неожиданно послышалась едва уловимая басовитая нотка, но это был именно тот голос, у Слободкина слух безошибочный, точный.
«Понял, что ерунду сморозил насчет тыла, теперь грех замаливает. Впрочем, какую же ерунду? Как ни вертись, ни крутись, — я завтра на все сто восемьдесят, а они-то действительно в самый огонь. И кому-то из них уже никогда не обновить шерстяных носков, не прочесть материнских писем, не сыскать свою Ину… А ведь какие ребята! Вот стоят возле, обжигают пальцы цигарками, а сами уже все, все до единого, там — в бою, и оттуда, из самого пекла, один из них спрашивает: «Ну, как там у вас, в тылу?»
Эта ночь была одной из самых беспокойных ночей Слободкина. Нет, немцы не налетели на расположение части. Только где-то вблизи или вдалеке — не поймешь — время от времени перекатывались тяжелые ядра взрывов. Танкисты отвели для почетных гостей какую-то чудом уцелевшую сараюшку, чуть ли не доверху набитую душистой соломой. Зарывайся поглубже и дрыхни, сколько душа попросит. И напарник оказался тишайшим: локтями бока не таранит, как Зимовец, а главное — не храпит. Час не храпит, два не храпит, скоро подъем уже, а он и в ус не дует. Впрочем, нет, дует все-таки. Слободкин высекает колесиком искру из зажигалки и видит — летчик лежит в соломе лицом вверх. Тонкая травника ритмично пульсирует возле его полуоткрытого рта, то припадая к самым губам, то танцуя над ними…
— Сергей, а Сергей!..
— Чего тебе?
— Чего ты сейчас больше всего хотел бы? А?
— Чтоб оставил меня в покое. А ты?
— Чтоб поговорил со мной.
— Я? О чем еще?
— О соломинке.
— Иди ты к лешему! Спи…
— Нет, правда. Ее скосили, когда войны еще не было. Понимаешь?
Летчик сердито переворачивается на бок, но спать уже больше не может.
— По дому, что ль, заскучал?
— И по дому тоже. Понюхай, как пахнет солома. С ума можно сойти от одною запаха! Понюхал?
— Понюхал.
— Ну, чем?
— Навозом.
— С тобой, как с человеком, а ты…
— Ну ладно, ладно, не злись. А ты как считаешь, чем?
— Утром. Ранним летним утром. Люди все еще спят, а ты идешь. По траве, по росе. В груди у тебя тепло прошлой ночи, на губах — холодок. А идти тебе долго-долго — всю жизнь! С этим теплом в груди, с этим холодком на губах…
Слободкин, увлеченный своей мечтой, умолк.
— Ты случайно не влюблен? Письма получаешь?
— От матери только.
— Искать пробовал?
— Всех на ноги поднял. Потерялся след: на войну ушла добровольцем.
— Ну, и что ты решил?
— Я давно уже на фронт прошусь. Не пускают. Сто рогаток понаставили: и здоровье не то, и «погоди, успеешь». Бред какой-то! Во мне силы знаешь уже сколько? А теперь особенно.
— Когда — теперь?
— Когда узнал, что она на фронте.
— Как зовут-то ее?
— Это значения не имеет. В принципе можешь меня понять?
— В принципе, в принципе… С завода тебе так просто не уйти, имей в виду. Кто-кто, а уж я-то точно знаю, пытался. Думал, комсомол заступится. Где там! Стена…
— А парторг?
— Пробовал. Душу твою, говорит, понять могу, сам солдат, но не время, не время, не время… Когда же, спрашиваю, время будет? Когда — войне конец?
Слободкин вздохнул, помолчал, потом тихо, еле слышно засмеялся.
— Ты чего? — удивился летчик.
— Так, ничего. Поговорили мы с тобой…
— О соломинке-то?
— Ага. О соломинке всего-навсего.
— Точно. А спать мы все-таки будем или не будем? Рассвет скоро. Смотри — травинку от травинки отличить уже можно.
Летчик поднял над собой шуршащий пучок соломы, поднес к лицу, понюхал.
— Ты прав, Слободкин, утром пахнет, а еще точнее знаешь чем?
— Ну?
— Подъемом. Минут через шестьдесят танкисты поднимутся. Нам как шефам с четверть часика добавит командир, не больше. Давай ночевать!
Над уставшим ртом летчика снова запульсировал причудливый травяной усик. Сергей видел его — то ясно, совершенно отчетливо, то еле различая сквозь слипающиеся ресницы.