Я был недалек от мысли, что причиной остракизма, которому подвергло его маленькое островное общество, были не столько его россказни или вечная праздность, сколько эти скандинавские и английские похождения. Любой женатый человек, стань он таким жиголо, неминуемо навлек бы на себя громы и молнии со стороны свояков, а юнцы сорока лет от роду традицией не допускались. Не в сезон приезжие блондинки были редки, и бедняга Панайотис зачастую грустил в одиночестве в углу кафе, окутанный дымом и мерным гулом рутинных разговоров, обреченный дожидаться, пока соседи обговорят серьезные дела и выпьют достаточно узо, чтобы пригласить его за столик. Вечер мог даже закончиться танцами и песнями, но он не был королем, глашатаем, творцом смысла, как он любил себя преподносить, и это его немного обижало. Однако в ту зиму, когда я был несколько месяцев единственным иностранцем на острове, он мог отыграться хотя бы на мне. Я не был скандинавом, да и к мужчинам он склонности не питал, но у меня имелось несколько бесспорных козырей: два уха, глотка, начатки разговорного греческого и полное незнание местных предрассудков.
Неисповедимые пути аренды привели меня на Ниссос в сентябре, в холодный и серый штормовой день, и я поселился в маленьком домике на площади Святого Спиридона, где пахло солью и смолой, в то время как последние туристы спешно паковали чемоданы, боясь застрять на острове, если море разбушуется еще пуще. Я был спокоен, до всего любопытен, готов насладиться свободой, о которой мечтал, свободой чужака, никому ничем не обязанного и без помех открывающего для себя незнакомое общество. Я чувствовал себя героем романа, в котором мне досталась роль простака. Не учел я только Панайотиса, который приметил меня и тотчас увлек в свой собственный роман о романе. Узнал ли он во мне брата-маргинала или просто заинтересованного слушателя? Как бы то ни было, он вцепился в меня мертвой хваткой всего через несколько дней после моего приезда, да так и не выпустил до возвращения нордических красавиц.
Я бродил по деревне, белой от извести, по выложенным плиткой тропам, змеящимся под оливами, взбирался на горы, где прятались одинокие домишки, открытые морскому ветру. Я шел куда глаза глядят, так я люблю гулять, когда приезжаю куда-то, чтобы проникнуться духом местности. Я пробовал кухню разных ресторанчиков, выбирая тот, в котором у меня будет мой излюбленный столик. Кабачки привлекали меня, потому что казались центром общественной жизни, но в них я еще не вполне освоился. Усатые черноглазые завсегдатаи косились на меня так, будто я был диковинным зверем о пяти ногах, после чего возвращались к своим беседам. Я здоровался, и со мной здоровались в ответ, но, видимо, боялись уронить свое достоинство, спросив, что я здесь делаю или почему опоздал на последний паром до Пирея. Быть может, они подозревали, что я ищу девушку на выданье, чтобы прибрать к рукам дом и оливковую рощу в приданое, как это сделал некий немец, о котором мне вскоре предстояло услышать. Панайотиса же все это не заботило, и он первым из этих господ угостил меня выпивкой. Только тогда я заметил, что он не носит усов. Я пригласил его за свой столик.
Он был высокий, худой, загорелый, нос как у клоуна, прическа в стиле «Битлз» шестидесятых, голенастые ноги и полотняная куртка кричаще синего цвета.
— Дойц? — улыбаясь спросил он меня.
Нахмурился было, услышав мой ответ по-гречески, но вновь проникся ко мне, убедившись, что я не из северных греков, которых он по какой-то причине опасался. Окинув зал победоносным взглядом, он задал несколько банальных вопросов — откуда я, из какой семьи, где живу — и принялся рассказывать, что он — друг и доверенное лицо некого канадского арматора, владельца самого мощного в мире ледокола, способного плыть даже тогда, когда океан замерз подчистую, и что он покажет мне его виллу, когда мне будет угодно, она того стоит, ибо это самый красивый канадский дом во всей Греции.
Помню, в первый момент я от него слегка шарахнулся, не потому что почувствовал в нем изгоя, нет, я принял его за одного из тех прилипал, что подцепляют туристов с корыстными целями. Как ни странно это, в длинном и сухопаром, как жердь, человеке, но было в его выпяченных губах и нависших веках, в его семафористых жестах что-то «липучее», не ускользнувшее от меня. Полагаю, виной тому была его медлительность и неспособность к размеренным движениям, каким учит людей обыденная работа. Да и тот факт, что он заговорил со мной о льдах, иностранцах и Канаде, меня мало обрадовал. Я-то искал корней, исконных вкусов, этнологической подлинности, а не бесед в духе отпускного клуба. Но было уже слишком поздно. Помимо своей воли, в глазах всех усатых авторитетов, собравшихся в кабачке, я был вовлечен в Панайотисов цирк. Я выпил узо, из вежливости поставил ему стаканчик, после чего, с его подачи, мне пришлось угощать всех присутствующих, и не один раз, так что к концу вечера мы все изрядно набрались и стали лучшими в мире друзьями.