Как будто его коснулась чья-то рука, слишком холодная, чтобы принадлежать этому миру.
Неожиданный подарок: дерево под закатным солнцем конца осени; как будто в темнеющей комнате затеплили свечу.
Эти страницы, слова, как будто клонящиеся под ветром, сами позолоченные вечерним солнцем. Даже если их вывела рука в старческих крапинах.
Фиалки, едва поднявшиеся над землей: «всего-то», «и только-то». Как бы милостыня, но без превосходства; как бы подношение, но без обрядности и патетики.
Я наклонился к ним сегодня не с благоговением и не с мольбой, а просто, чтобы их сорвать. Нащупал эту лиловую каплю и даже не уловил ее аромата, который не раз освежал меня столько лет. Но со мной в эту весеннюю минуту словно что-то произошло: удержало от смерти.
Стереть испарину, смахнуть сор, одолев их чистотой дружбы, а лучше — любви. Это еще возможно, иногда. Даже если ты не в силах ничего понять и еще меньше сделать.
Под солнцем ноября, от которого и тени бледней и которое пробегаешь взглядом, уже не щурясь.
Мучится ли помраченный ум? Наверное, только если осознаёт это. Исхудавший, но еще держащийся на ногах старик, так часто воображающий себя в местах, где его давно нет, и видящий прежние события собственной жизни или придумывающий новые, мучится ли он? Вероятно, нет — пока воображает, что он там. Внутри себя он передвигается куда легче, нежели в реальном пространстве.
А я говорю себе снова и снова, что не нужно терзаться раньше времени, тревожиться из-за того, чего еще нет, каким бы угрожающим и неминуемым оно ни было.
Писать просто для того, «чтобы это напевали». Слова в поддержку — не для того, чтобы поразить, а чтобы помочь, согреть, порадовать, пусть ненадолго.
Слова, чтобы выпрямиться, уж если не можешь «вознестись», как Праведники.
И так до конца: расправив плечи, даже если руки связаны.
В конце энного по счету бессвязного сна, в котором, насколько помню, вышел из театра, я все дальше уходил от жилых кварталов и видел, как по скверной дороге спускаюсь в какую-то воронку, где не росло ничего, кроме тощих кустов и редких пучков травы между камнями. Я спускался, но был совершенно уверен, что не сумею вернуться назад, и проснулся от ужаса. По форме эта яма напоминала Дантов Ад, но передо мной открывался тот обыденный Ад, откуда и величайшим умам нет надежды вернуться.
Чуть позднее четырех часов дня: облачного цвета полумесяц за настоящими облаками, а ниже — зимнее вечернее солнце, резкое, как свет театральной рампы, на палой листве, напоминающей гнездо, ясли, полные соломой. Где хотелось бы убаюкать мысли, которые понемногу охватывает холод.
После
Итак:
никакого продвижения, ни малейшего шага вперед, скорее отступление за отступлением, и одни повторы.
Ни одной настоящей мысли. Одни настроения, разновидности настроений, связанных все меньше и меньше; одни осколки, крохи прожитого, видимость мыслей, обломки, вырученные у краха или довершающие крах. Рассыпанные минуты, разрозненные дни, рассыпанные слова, чтобы рука, наконец, прикоснулась к камню, который холоднее холода.
Как бы там ни было, до рассвета далеко.
То, что все-таки нельзя не сказать, потому что это ясно как день. Рука, холодная словно камень.
И стрижи чертят так быстро, так высоко в летнем небе выводят свои знаки, что мертвым их уже не прочесть. А меня, следящего за ними с какой-то радостью, им не вознести до неба.
Ниже, под ними, эти наброски непосвященного. Краткая и бесполезная вспышка, попытки взлететь и долгое падение на камни, долгое отступление.
Отчаяние дезертира — как снег, на котором уже не оставит следа никто живой, никто и никогда. Или плащаница, на которой уже никогда не дано отпечататься ничьему лику, даже ладони.
(И все-таки кто-то пишет на облаках.)
Этот чуть слышный звук…
Чувство, что кончается мир, вне которого мне уже нечем дышать.