Около 10 часов вечера тучный плац-адъютант повез меня в автомобиле на Николаевский вокзал. Находившаяся на вокзале толпа, через которую я проходил, не выражала по моему адресу гнева народного, и я совершенно спокойно достиг вагона министра юстиции, оказавшегося спальным вагоном 1-го класса, одно из отделений которого было оставлено мне, а в соседнем находился часовой для наблюдения за мною.
Прошло около часа времени, когда на платформе послышался шум приближавшейся толпы и в вагон вбежал молодой прапорщик с большим букетом красных тюльпанов, перевязанных широкой муаровой красной лентой; за ним — бритый штатский и еще один прапорщик, также на вид очень юный, в пенсне. Толпа на платформе не унималась, и второй прапорщик все убеждал штатского в необходимости выйти к народу проститься. «Александр Федорович, наденьте пальто и выйдите к ним сказать несколько слов: они хотят еще раз увидеть вас на прощание». Пальто Александр Федорович не надел, а к толпе вышел и, выкрикивая фразы, которые мне не удалось расслышать, за исключением часто повторявшегося слова «бескровная», говорил до свистка паровоза, прекратившего трогательные овации, устраивавшиеся ему Москвой в течение всего дня.
«Ваша фамилия?» — услышал я обращенный ко мне вопрос бритого штатского, стоявшего в дверях моего купе.
«Я — Воейков, — ответил я. — А вы кто такой?»
«Я — Керенский».
«А, Александр Федорович, — сказал я ему, — очень рад познакомиться».
Тон генерал-прокурора Сената сразу перешел с очень напыщенного на совершенно простой.
«Я хотел бы с вами побеседовать, — заявил он мне, — и потому попросил вас ехать со мною в поезде». Немного спустя он вернулся ко мне в купе, где мы с ним провели несколько часов в беседе, главной темой которой была царская семья и войско. Я высказал ему свой взгляд, что все, сделанное как против царской семьи, так и с целью подорвать дисциплину в войсках,
Керенский производил впечатление человека нервно-переутомленного, с которым вот-вот сделается дурно… настолько, что я ему предложил воспользоваться имевшимся у меня препаратом брома. Но он без доктора не решился его принять. Он обратил мое внимание на свой костюм, говоря: «Как генерал-прокурор Сената, я приказал Сенату собраться на заседание. Сенаторы, конечно, надели мундиры и ордена, а я приехал вот как есть… вошел в зал заседания, вынул из бокового кармана подписанную государем бумажку об отречении от престола, приказал ее заслушать, поклонился и уехал… Видимо, сенаторы были поражены этим приемом, а я им дал таким образом понять, что время формы миновало и что теперь нужно обращать внимание только на суть дела». Он также хвастал мне своим успехом в течение последних дней на заседаниях рабочих и солдатских депутатов в Петрограде, а сегодня в Москве и выразил уверенность, что новая Россия под их руководством покажет всему миру чудеса. Говорил он, что уверенность в этом ему дает сдержанность, проявляемая Советами, держащими всю власть в своих руках.
Впоследствии до меня дошли слухи, что Керенский, воспользовавшись отсутствием свидетелей нашего разговора, сообщил представителям прессы, будто бы я критиковал государя и государыню.
В том же вагоне ехал из Москвы Н. К. Муравьев, товарищ Керенского по партии, которого он вывез в Петроград, чтобы поставить во главе верховной следственной комиссии для расследования противозаконных по должности действий бывших министров, главноуправляющих и других высших должностных лиц. Муравьев тщательно избегал в вагоне встречи со мною, Керенский же прислал своих прапорщиков, предлагая, вплоть до выхода из вагона в Петрограде, чая, закусок и пр. Все время он внешне держал себя очень любезно; по его словам, он принял решение меня арестовать только для того, чтобы оградить от гнева народного. Прощаясь на Николаевском вокзале, он сказал, что мой арест — вопрос очень непродолжительного времени; просил относиться к нему с полным доверием, добавив, что он, как министр юстиции, сделает все, чтобы мне помочь.