Они воевали целую неделю – безжалостно, по-взрослому, всерьез. Туся осипла от постоянного крика, в кровавых подсыхающих бороздах были теперь не только ее щеки, но и предплечья, икры, даже лоб. Она почти не спала, ничего не ела и швырнула в гувернантку чернильным прибором, тяжелым, литым, так что по обоям расплылось жутковатое, причудливое лиловое пятно, – но ругаться не перестала.
Гувернантка, милая старая девушка, жалко и трогательно привязанная даже не к Тусе, а ко всему дому, попросила расчет и съехала незамедлительно, так что Нюточка, про которую никто и не вспомнил, осталась совсем одна – и просто сидела в детской, зажмурившись и зажав уши ладонями. Княгиня плакала у себя и нюхала соли. Танюшка шепотом советовала послать за батюшкой, чтобы отчитать бесов. Боярин, недоумевая, почему его лишили каждодневного сахара, тянул из денника шею, всхрапывал, высматривая маленькую подружку. Перебитую посуду и зеркала никто не считал. Переезд был отложен, бал по случаю новоселья застыл, недовоплощенный, будто не до конца родившийся мыльный пузырь.
Только Мейзель был невозмутим.
Никто и никогда не заставит меня отменить решение. Даже ты. Это был договор. И мы оба будем его соблюдать. Это и называется – уважение.
А потом Туся сломалась. Она перестала выть, села на пол, закусила губу и заплакала наконец тихо, одними глазами, а когда Мейзель потянулся ее обнять, просто отползла, как зверек, и забилась в щелку между креслом и книжным шкафом, прикрывая голову.
Я не могу, не могу, – бормотала она, – не могу, Грива, я плохая, скверная, я не могу, они сами, сами…
Мейзель опустился рядом, кряхтя, неудобно упираясь коленом во что-то твердое, многоугольное.
Что ты не можешь? Перестать браниться?
Туся кивнула. Плечи ее задергались, но она несколько раз вздохнула – прерывисто, глубоко – и справилась. Не разрыдалась.
Мейзель дотянулся до Туси и за шкирку, как котенка, вытащил ее из укрытия. Приподнял мокрое измученное лицо, неузнаваемое, страшное, опухшее, и на мгновение сам ужаснулся тому, что наделал.
Это ребенок, господи. Просто ребенок. Мой. А я дрессирую ее, словно животное.
Я же воспитывал ее в полной свободе, умственной и физической, вне сословных условностей, в совершенной и всеприемлющей любви. Не позволял уродовать ее разум и душу правилами, которые сам считал нелепыми. Что значит – ребенку не дозволено говорить без разрешения за столом? Что же – два часа ждать, ежели прямо сейчас любопытно? Учил естественным наукам и естественным чувствам. Никогда не лгать. Ничего не скрывать. Смотреть людям прямо в глаза и самой отвечать и за мысли свои, и за поступки. А мысли и поступки должны быть чистыми – как шея и ноги. Ежевечернее купание в ледяной воде. Ежеутренние упражнения в саду. Арифметика. Астрономия. Астролябия, которую он выписал аж из Петербурга к Рождеству и уложил под елку, укутав в сто папиросных слоев и украсив лентами. Как Туся ахнула, развернув последний шуршащий полупрозрачный лист! Как засмеялась! Как прыгали у нее в глазах праздничные свечные огоньки!.. Лапта и горелки. Крикет и звонкие зимние коньки. Она сама убирала свою постель, сама управлялась с пуговицами и застежками. Скакала верхом лучше любого деревенского мальчишки. Никогда не унижала слабых. Вообще ничего не боялась – ни грозы, ни леса, ни омута, ни людей.
Я питал свою девочку лучшим, что могло дать человечество, – и что же?
Где я снова ошибся, господи? Что опять сделал не так?
Кто-то взял сердце Мейзеля, приподнял, словно взвешивая, и быстро, мягко сжал в невидимом кулаке. Пол качнулся, ухнул вниз, и Мейзель на очень короткий и очень жуткий временной промежуток повис в беспомощной и безмолвной пустоте, понимая, что умирает – и что это совсем не страшно. А наоборот – справедливо. Но Туся еще раз тяжело, со стоном, вздохнула и привалилась головой к его сюртуку, прямо к сердцу, и кулак тотчас разжался, так что Мейзель, обливаясь по́том, понял, что в очередной раз получил отсрочку – правда, теперь не от каторги, потому что не на каторге ему место, а в аду, в самом настоящем аду, если, конечно, предположить, что таковой существует…
Ты не можешь перестать браниться? – повторил он, и Туся кивнула устало, как очень взрослый человек, пытающийся притерпеться к собственному горю.
Это просто слова. Ты можешь не говорить их.
Туся покачала головой, не соглашаясь.
Не могу. Они сами.
Глаза у нее отекли так, что едва открывались. Щелочки. Ресницы отяжелели, перепутались – не разлепить.
Нет, можешь. Это дурная привычка, вот и всё. С дурными привычками можно бороться. До́лжно бороться. Если ты разумный человек.
Мейзель едва ворочал языком. Сердце после остановки опасно разогналось, прыгало в голове и в горле, то вспухая, то сжимаясь в колючую точку.
Знаешь, как отучаются от дурных привычек?
Меня высекут?
Почему ты так решила?
Мадемуазель сказала, что непослушных детей непременно секут.
Мадемуазель – старая дура. Жаль, что ты не раскроила ей голову чернильницей.
Туся попробовала засмеяться, но не смогла. Он тоже не смог.