— Посиди минутку, — сказал Альберто. — Я сейчас.
Он действительно вернулся сразу, сел напротив меня в то же кресло, из которого встал, когда я пришел, причем встал, как мне показалось, с трудом, неохотно. Теперь он рассматривал меня с выражением странной отстраненной симпатии. Я знал, что это выражение лица соответствовало у него самому большому интересу к собеседнику, на который он был способен. Он широко улыбался, показывая крупные передние зубы, унаследованные от матери: они казались слишком большими и сильными для его удлиненного бледного лица, для бескровных десен.
— Хочешь послушать музыку? — предложил он, показывая на радиолу, стоявшую в углу студии, рядом с входной дверью. — Это отличный Филипс.
Он было встал из кресла, но я его остановил.
— Нет, подожди, — сказали. — Может, попозже.
Я внимательно осмотрел комнату.
— А какие у тебя пластинки?
— Ну, всего понемногу: Монтеверди, Скарлатти, Бах, Моцарт, Бетховен. Пусть это тебя не пугает, у меня много и джаза: Армстронг, Дюк Эллингтон, Фэтс Уоллер, Бенни Гудмен, Чарли Кунц.
Он продолжал перечислять имена и звания, вежливый и добродушный, как всегда, но равнодушный: он как будто предложил мне список блюд, которые сам с удовольствием попробовал бы, не больше и не меньше. Он немного оживился, только когда стал демонстрировать мне достоинства своего Филипса. Он сказал, что это совершенно особенный аппарат, благодаря тому что он придумал для него некоторые изменения и усовершенствовал его с помощью одного замечательного миланского мастера. Эти усовершенствования касались прежде всего качества звука: у его приемника был не один динамик, а целых четыре разных «источника звука». Был динамик для низких звуков, для средних, для высоких и очень высоких, он прекрасно воспроизводил даже свист (тут он подмигнул). И он расположил их не рядом, как я мог бы подумать, нет! Внутри тумбочки, на которой стоял приемник, их было только два: для средних и высоких звуков. Динамик для очень высоких звуков он придумал спрягать подальше, возле окна, а четвертый, для низких звуков, был как раз под диваном, на котором я сидел. Он затеял все это, чтобы добиться стереофонического эффекта.
В этот момент вошла Дирче в голубом платье и белом переднике, завязанном на талии, толкая тележку с чайным подносом.
Я заметил, что на лице Альберто промелькнуло выражение недовольства. Наверное, девушка тоже это заметила.
— Это профессор, стала оправдываться она, — приказал подать все сейчас.
— Ничего. Значит, мы выпьем по чашке чая.
Светловолосая, кудрявая, с румяными щеками, как все жительницы предальпийской части Венето, дочь Перотти расставила чашки молча, опустив глаза, и вышла. В воздухе остался приятный запах мыла и пудры. Мне показалось, что даже чай впитал его.
Я потихоньку пил чай и продолжал осматривать комнату. Меня восхищала обстановка, такая рациональная, функциональная, такая современная, совершенно не похожая на весь дом, и все же я не понимал, почему меня все больше и больше охватывает чувство неловкости, угнетенности.
— Тебе нравится, как я обставил студию? — спросил Альберто.
Казалось, он внезапно очень заинтересовался моим мнением. Я его не разочаровал, конечно, рассыпавшись в похвалах. Я сказал о простоте мебели, потом встал с дивана и пошел посмотреть поближе большой чертежный стол, стоявший возле окна, с прекрасной металлической складной лампой, и наконец выразил свое особенное восхищение рассеянным светом, который создавал уют, не утомлял глаза и позволял работать с особенным удовольствием.
Он слушал меня, кажется, с удовольствием.
— Ты сам придумал эту мебель?
— Ну, не совсем: я взял ее немного из «Домуса», немного из «Каза белла» и немного из «Студио», знаешь, есть такой английский журнал… А потом я заказал ее здесь, в Ферраре, одному столяру на улице Коперта.
Он добавил, что ему особенно приятно, что мне понравилась его мебель. Да и вообще, что за необходимость в быту и в работе окружать себя некрасивыми вещами или всякой рухлядью? Вот, например, Джампи Малнате (он слегка покраснел, упомянув о нем), он позволяет себе говорить, что такая студия больше похожа на жилище холостяка, он утверждает, что вещи сами по себе только паллиативы, суррогаты, а поскольку он принципиально против суррогатов и паллиативов любого сорта, он против техники, потому что техника склонна доверять любому ящику с совершенным замком (ну это так, к примеру) решение всех проблем индивида, включая проблемы морали и политики. Он же — и он указал пальцем себе на грудь — он придерживается совершенно иной точки зрения. Хотя он и уважает мнение Джампи (я ведь знаю, что он коммунист, да?), но считает, что жизнь и так нудная и тоскливая штука, и поэтому мебель и вещи, эти наши молчаливые и верные сожители, должны делать ее приятнее и веселее.
Я в первый раз видел, как он горячится, отстаивает одни идеи и отвергает другие. Мы выпили по второй чашке чая, но разговор теперь стал угасать, поэтому пришлось послушать музыку.