Мы поставили пару пластинок. Вернулась Дирче, принесла поднос с пирожными, потом, часов в семь, телефон на письменном столе, стоявшем рядом с чертежным, зазвонил.
— Спорим, что это Джампи? — пробормотал Альберто, подходя к телефону.
Прежде чем взять трубку, он мгновение колебался: как игрок, который, получив карты, медлит, прежде чем посмотреть в лицо фортуне.
Но это был Малнате, я сразу понял.
— Ну, что ты делаешь? Ты что, не придешь?.. — говорил Альберто разочарованно, капризным детским голосом.
Тот отвечал ему довольно долго. С дивана я не мог слышать, что он говорит, но чувствовал, как трубка дрожит под напором его густого спокойного ломбардского голоса. Наконец он сказал «пока!» и положил трубку.
— Джампи не придет, — сказал Альберто.
Он медленно вернулся к креслу, опустился в него, потянулся, зевнул.
— Кажется, его задержали на фабрике, — продолжал он, — и ему нужно оставаться там еще часа два-три. Он извинился и передал тебе привет.
Вернуться в этот дом меня убедило не неопределенное «до скорого», которым я, уходя, обменялся с Альберто, а письмо Миколь, полученное через несколько дней.
Это было веселое письмецо, ни короткое, ни длинное, написанное на четырех страницах двойного листа голубой почтовой бумаги стремительным и легким почерком. Казалось, она написала его одним махом, не колеблясь и не исправляя отдельных слов. Миколь очень извинялась: она уехала неожиданно, не попрощавшись, с ее стороны это было, конечно, некрасиво, она полностью с этим согласна. Однако, добавляла она, прежде чем уехать она пыталась мне дозвониться, но не застала дома, кроме того, она просила Альберто связаться со мной, если я вдруг больше не появлюсь. Если так и случилось, то сдержал ли Альберто слово найти меня живым или мертвым? Он, известный лентяй, всегда прекращает все контакты, хотя я и представить себе не могу, как они ему, несчастному, нужны на самом деле. Письмо продолжалось дальше, и на двух с половиной страницах описывались дипломная работа, в которой уже виден был конец, Венеция, которая зимой «просто вызывает слезы», и завершалось неожиданно переводом стихов Эмили Дикинсон.
За этим шел постскриптум, который гласил: «Alas, poor Emily
[17]— Вот на что должны рассчитывать все старые девы!»Мне понравился перевод, а постскриптум просто поразил. К кому он относился? Действительно к «poor Emily» или к Миколь, которая страдает от жалости к самой себе?
Я ответил, стараясь в очередной раз скрыть свои чувства за туманной завесой. Я едва упомянул, что побывал у них дома, ни слова не сказав о том, как он меня разочаровал, а потом придерживался только литературной темы. Я написал, что стихотворение Дикинсон меня восхитило, однако перевод, который она сделала, — не хуже. Мне он понравился особенно потому, что в нем чувствуется дух прошлого, дух Кардуччи. Потом я сравнил перевод с английским оригиналом, постоянно сверяясь со словарем. Оказалось, что сомнение могла вызывать только одна строчка: там, где она перевела слово moss, означающее «мох, лишайник, плесень» как «трава». Конечно, продолжал я, и в этом виде ее перевод великолепен, поскольку необходимо всегда отдавать предпочтение красоте, а не точности. Но и сам недостаток, который я заметил, очень легко устранить. Достаточно переделать последние строчки так:
Миколь ответила мне через два дня телеграммой, в которой благодарила за чрезвычайно полезные литературоведческие замечания, а на следующий день я получил по почте записку и несколько новых машинописных вариантов перевода. В свою очередь, я ответил пространным посланием на десяти страницах, в котором по пунктам опровергал замечания записки. В общем, в письмах мы испытывали гораздо большую неловкость и стеснение, чем в разговорах по телефону, поэтому наша переписка быстро прервалась. В это же время я снова стал захаживать в студию Альберто, теперь уже регулярно, почти каждый день.