Мир подо мной вращался многообещающе, подобно тарахтящему лотерейному барабану. Жизнь района «Аэропорт», как всегда, протекала ослепительно: расхристанно визжали писательские дочери в беличьих шубках; писательские сынки, на морозце поигрывая в снежки, копировали орденоносных папаш, забрасывающих друг дружку доносами в «Литературку». Сколько я потом ни колесил по свету, на душе не переставали скрести кошки: и угораздило же меня родиться у черта на куличках!
Служивому нашему семейству ни Астарта, ни Зевс не даровали от щедрот своих ни бабок, ни блата. Потомок мелких негоциантов в тридесятом колене, я от природы тяготел к макрокосму мировой культуры. Окутывавший меня с пелен несносный диалект вызывал мучительную слуховую изжогу. Но язык подгнившей империи, в его сердцевинном элитном изводе, оставался недосягаем все годы моего беспросветного житья на периферии.
О зачем, скажи, Садовник, ты сделал меня жертвой мичуринского учения? Вегетативное скрещивание не пошло на пользу моей подопытной ментальности. Прививая завязь орхидеи к стеблю одуванчика — полагал ли Ты, что она примется в каверне буерака?! Или тут сработала незапрограммированная мутация — в память об Антоне Павловиче ее можно было бы назвать «таганрогским эффектом»: тот, кому Ты заранее уготовил скромную участь прораба, возомнил о себе нивесть что и самонадеянно подался во властители дум?..
В тот момент, как мне кажется, я подсознательно подражал Долохову — забулдыге гусару из толстовской эпопеи. Не исключен и рецидив полупрофессионального циркачества: при щекочущем нервы отсутствии страховочной лонжи. Так или иначе, а провисел я недолго: не стремясь составить конкуренцию новогодним гирляндам. Глотнув адреналину, лихо кувыркнулся обратно, в домашнее тепло. Бабушкину заботливо обмахивали со всех сторон: платя сценой за сцену, она хлопнулась в обморок.
…Возвращаясь в затхлое логово, я одиноко свертывался калачиком. Соседа моего, Хворостова, обычно где-то носило. Тамбовский бормотун бросал якорь в одной из наших злачных гаваней. Постучавшись к кому-нибудь, он сосредоточенно скреб свою раннюю плешь, затем тюфяком плюхался на скрипучие пружины — чтобы так же резко с них вскочить уже глубоко заполночь. Мне он все уши прожужжал про свою землячку Марину Кудимову — раешную кликушу из евтушенковской опричнины. Андрюха поверял ей когда-то свои первые непроваренные опусы.
— До чего ж они с Зоркой похожи: обе страхолюдины! — восхищенно причмокивал языком взъерошенный недотыкомка.
Мария Зоркая читала нам курс по средневековью. «Беовульф», «Кудруна», Вольфрам фон Эшенбах — она сыпала именами как из рукава. От нее я впервые услыхал об Иоганне Рейхлине, немецком юдофиле, изучавшем каббалу и составившем грамматику иврита еще в эпоху Колумба.
Преподавательская ее манера зиждилась на двух китах: повергая аудиторию в трепет своей гейдельбергской ученостью, она в то же время отказывала нам в праве блеснуть ответной эрудицией; например, когда Света Орлова, родом из какой-то глуши (через пару лет она выйдет замуж за мексиканца и укатит к пирамидам майя), попыталась ей процитировать немецкую балладу на языке оригинала, германистка брезгливо поморщилась:
— Не может быть, чтобы Вы помнили это наизусть!
Другое дело Володя Мисюк: тольяттинский поклонник Рубцова в открытую саботировал лекции «Маши» — как называл он Зоркую за глаза, будучи ее ровесником. Каламбуря напропалую (дальше «клитора» и «менстры», извлеченных из имени Клитемнестры, обычно дело у него не шло), он не столько заигрывал с ней, сколько старался задеть. Но и для этого остряка-самоучки у гордой феминистки нашлась пара ласковых:
— Мисюк, — изрекла она однажды, — напрасно вы пыжитесь, голубчик. Да будет вам известно, я уже и без того вошла в историю литературы: сам Арсений Тарковский посвятил мне стихотворение!
Ко мне она поначалу относилась покровительственно. Еще во время вступительных экзаменов, когда я в полном неведении ежился на лавке под липой, возложила мне руку на плечо:
— Прошу любить и жаловать: Гриша Марговский, талантливый поэт и мой новый протеже!
Двойник Хемингуэя, к которому она при этом обращалась, седобородый фавн у нее на побегушках, стыдливо пряча за спиной пивную емкость, уважительно икнул в ответ (после я встречал его в ЦДЛ: лишившись работы, он окончательно спился и примкнул к лейб-гвардейским горлохватам). Вызывающая ее откровенность, помню, меня слегка покоробила: в провинции любые проявления национальной солидарности на тот момент еще весьма тщательно маскировались…
Предельно экономившая на интимной жизни бравая атаманша сумела в тот достопамятный год подчинить себе чуть ли не полинститута: по натиску она не уступала целой конной дивизии! Впрочем, когда я робко спросил ее совета, что целесообразней указать в графе «национальность», она не задумываясь отчеканила:
— В анкете для приемной комиссии лучше напишите «русский», во всех же прочих нет никаких причин скрывать правду.