То был истинно парижский сад, где я нашла себе укрытие. Из‑за бересклета выходит совершенно бледный мужчина, останавливается, кланяется, пожимает кому‑то руку в пустоте и медленно идет дальше, снова останавливается, кланяется, пожимает несуществующую руку, и уходит, осторожно ступая по белому щебню и не заходя на газон… Вдруг появляется другой, с пылающим лицом, воспаленными губами, он заметил меня, увидел это убежище в углублении стены, скрытое ужасными зарослями фуксий. Кругом плющ, копоть, растерзанные пальцами бегонии и расчерченные мелом «классики». Сделав непристойный жест, мужчина приближается, но у меня есть множество хитрых уловок, и вот уже другой вылезает в окно, в исступлении, размахивая руками, словно мельница, на губах выступает пена: «они меня обокрали, мерзавцы», его усмиряют. Теперь появляется женщина. Сложив руки под подбородком, она рвется вперед всем своим телом, бесформенным, оплывшим, обрюзглым, завладевшие ею видения навевают на нее подобие улыбки, которая тотчас застывает, поскольку наверху появляется мертвенно–бледное лицо, которое пытается протиснуться сквозь прутья клетки, сначала напрямую, затем боком, но все напрасно, после чего из окна свешивается белая исхудавшая рука и тихонько раскачивается до самого вечера, словно белье на ветру.
Лживая, улыбчивая свора (родственники и доктора) кружит вокруг братской могилы в саду дома умалишенных, саду моего детства.
Жалкие смешные существа, их страдания, что дают о себе знать, оттого что были слишком возмутительными, страдания побежденные, бессильные, идиотские. Послушайте их: а-б-в-г-д я разучился говорить, 1-2-3-4-5 я разучился считать.
Какое вам дело до деревенского юродивого или местной сумасшедшей? Продажная совесть, перебитый хребет — и таких полным–полно на улицах, разве нет? А еще другие существа, которым уготована близкая смерть или лучшая доля, не сегодня–завтра они сгинут на базарах, в портах, в скверах, под мостами.
Живые обломки всевозможных крушений — нищета или отчаяние — потрясенные обретают друг друга на крошащихся кромках набережных. Потрясенные, увидев друг друга лицом к лицу, в своей человечности, и раз уж взгляды скрестились, происходит обмен банальностями, избитыми словами, не имеющими никакого смысла и полными значения. Лишь им одним, вернувшимся издалека, дано
Нет ни одного, который не скрывал бы какой‑нибудь тайны, какой‑нибудь
— Я обитала не в жизни, а в смерти. Сколько себя помню, передо мной все время вставали мертвецы: «Напрасно ты отворачиваешься, прячешься, отрекаешься… ты в кругу семьи, и сегодня вечером будешь с нами». Мертвецы вели ласковые, любезные или сардонические речи, а порой, в подражании Христу, этому извечно униженному и оскорбленному, нездоровому палачу… они открывали мне свои объятья.
Я шла с запада на восток, из одной страны в другую, из города в город — и все время между могил. Земля уходила из‑под ног — поросшая травой или вымощенная — я висела между небом и землей, потолком и полом. Мои больные глаза вывернулись к миру волокнистыми зеницами, руки, повиснув культями, влачили безумное наследство. Я гарцевала на облаках, напоминая косматую помешанную или нищенку. Ощущая себя чуть ли не монстром, я перестала узнавать людей, которых я однако так любила. Наконец, мало–помалу окаменевая, я стала превосходной частью декорации.