Знаешь, это может показаться тебя выдумкой, но я, выискивая и перетаскивая, тасуя заметки, фотографии и страницы, вдруг заметил — нет, скорее, ощутил высохшее прошлое, на своих руках. В тот день я был дико подавлен — Лену выписали, был конец мая, Корчаков — нет, отец — отец встретил ее у входа — я представляю это, отец ее работает в 200 метрах от РПБ, и вот те желанные 10-два ноля — и Виктор Кожевников, ранее — просто строитель — теперь счастливый частник с правом собственности на несколько уложенных им же квартир компании, 60 % которой принадлежат ему (а 40 % выручки он благочестиво возвращает своему старому работодателю) — и вот, спустя все неурядицы и переезды, перед самой чертой кризиса среднего возраста, который ему едва ли грозит — ведь есть и машина и квартира и прекрасно ненормальная дочь — на этой самой машине, внедорожнике Kia Cerato черного цвета, он, отпросившись с работы, увозит свою дочь — как и три десятка скуренных данхиллов, глупые разговоры в беседке, мои разделенные на прекраснейшие 15 минут чувства и одуванчики — он увозит их все, чтобы расселить под своим критическим взором. И она сидит дома, Лена, она пьет кофе — я вижу это — и она пишет мне, что ее выписали. И сторож Андрей, который постоянно стоял под вайфаем в ожидании, снова никому не нужен — он идет мимо, в аллее недалеко от ЧГУ, в аллее недалеко от Евростроя — идет, чтобы услышать, как юнец-ворон каркает где-то, запрятавшись в кустах. Андрей устал, он ложится на газон рядом, пытаясь разговорить глупую птицу — Андрей делится всеми своими проблемами и вот-вот споет «Королевну» «Мельницы» — пока рядом страждущие люди будут интересоваться, все ли в порядке, он будет разговаривать с вороном, устелет траву — чтобы взять его домой — но неудачно.
И две недели спустя, в самом разгаре сессии, я отчисляюсь — терпеть не могу предательства — а если меня не предали, то не хочу, чтобы другие терпели поехавшего меня — и брожу я все там же. И на той самой траве, на которой лежал я, лежит Людвиг — ведь это он — кто же еще — он так и не научился летать, бедная птица — и все мои попытки его утащить от своего неминуемого будущего — он не разделял, каркая как сумасшедший как я и как Лена — и теперь бедный Людвиг лежит мертвый — хотя бы не умер безымянным, и не знаю, раздавил ли его черный Kia Cerato или белый — его больше нет. И я усмехаюсь в истерике — только так я могу смеяться — смеюсь, пока не встречаю одногруппника, с которым мы отобедуем другой мертвой птицей — и рассказываю все, как есть. Он немного поражен и ошарашен — он ведь нормальный — я показываю ему зарисовку — где Людвиг как мудрый, гордый, но добрый юнец — и чувствую, что хватит — одногруппник ведь тоже не железный, и, ну его — превращать людей в отчаянных психов — иначе у меня не выходит — я бегу в деканат и пишу в заявлении восьмым тезисом — неотчисление меня грозит потенциальными физическими увечиями других — попробуйте только оспорить — ведь все это правда. Замдекана называет меня кляузником (я бы избавился от первой триады букв этого глупого слова) — и я наконец-то свободен. Я никогда не научусь жизни, и бог знает, чему буду предан я — или кем — или где — или когда — ведь разницы нет, всегда найдется белый Kia Cerato — или черный.
И я бы не записал всего этого, если бы не сидел в ожидании — но, поверите ли вы или слишком я застелен надеждой того, что прав — мы сидели с Леной как-то в этом самом зале ожидания, и она постоянно просилась наружу — подышать свежим воздухом — на деле табачным дымом, пока я наконец не сделал замечание, что терпеть не могу ее софизмов — что курение для меня (это я уже думал, как, впрочем, и первое, но не говорил) это естественно, и нам отнюдь не обязательно выбираться для ее воздуха, а не дыма.
Я видел ее лицо в четверг — оно постарело так же, как мое. И, черт побери, едва ли из-за меня — ведь она поспешно отвела глаза — а я был угрюм и сер и не думал даже, что девушка, которой я любуюсь, проходя мимо, именно Лена — а рядом шел очередной ее приятель — которого она конечно же не слушала, и не обратил внимание ни на меня, ни на нее — но голос его звучал так бодро, что я боюсь, как бы и он не признался ей в собственных чувствах.
Потому я и лег спать и, проснувшись, сорвался в Москву, чтобы послать к черту Колю, который отказал мне в своей квартире, который снова не дал мне сбежать — и едва ли мы возобновим общение: так велико между нами недопонимание, что лучше не знать мне его причин.
Подходил состав, настоящий советский паровоз, и я, дурачась, подставил сигарету в фокус так, чтобы казалось, что дым идет из нее — но пару секунд спустя она выскользнула из моих рук — так велика была отдача. Не выпади она в тот момент, я бы черкал что-то совершенно иное — подбирал бы не те слова и думал бы не те мысли.