Все просто. Мы сейчас пойдем в Венсенский лес. Будут рдеющие листья на солнце. Будем, конечно, говорить о своей любви к природе, и Федор Сергеевич обязательно скажет пару горячих слов об общине. От природы перейдем к последнему германскому партейтагу, потом к какой-нибудь новой брошюре, где толково и ясно объясняется, почему революция была разбита. А когда наступит вечер, вернемся в свои дома, располземся по своим углам. Пройдем мимо освещенных ресторанов. Гриша Маленький, глядя в окна, пошарит по своим карманам и сбежит. Где-нибудь в ночном баре станет стучать маленьким кулаком по столу и, кашляя, краснея надрывно, будет говорить о России, о позоре. Гершкович пойдет провожать Веру Мальцеву и будет по дороге говорить ей о том, как он любит русскую литературу. Федор Сергеевич заведет разговор о терроре и ругнет противников, энергично тряхнув лысиной. Кон осторожно пройдет мимо консьержки и начнет возиться с микстурами, отсчитывать капли.
…Стук в дверь и оживленный голос Нины:
– Простите, господа, ей-богу, не виновата, задержали меня.
Не хочется оторваться от ее лица. Шуршит ее платье.
– Что же это вы все приумолкли?
Надо что-нибудь сказать. И трудно говорить. Сказать Кону: «Поделись с Ниной своей тонкой теорией об обмене?»
– Кон!
Он оборачивается. Но меня перебивает Нина:
– Идемте, господа.
Да, надо идти: все просто, все очень просто.
Бегут трамваи, автомобили. На мосту алеют розы. Груды гвоздик. Внизу по мутной воде скользят барки. Сверкают рельсы. Столики на тротуарах; в рюмках преломляются солнечные лучи. Светлыми пятнами мелькают в черном кругу толпы женские соломенные шляпы. С огромных плакатов глядят смеющиеся физиономии. Прошла толпа студентов. На тротуар упала бархатная шапочка. Чей-то женский смех прозвучал вблизи и чья-то женская рука высоко подняла упавшую шапочку. Беспрерывное шуршанье шагов на каменных плитах. Гул в воздухе. Окликают девочки с цветами. Нина берет меня под руку. Нас толкают торопливые прохожие. Нина спрашивает:
– О чем вы спорили?
Смеется:
– Спорщики несчастные!
На ней большая шляпа. Чтобы увидать ее глаза, я должен заглянуть под шляпу. Они слегка прищурены, и на лице ее прозрачная, едва заметная тень от ресниц. Она замечает, что я гляжу на нее. Шевелятся ее губы:
– Хорошо?
Я молчу. Нет слов, только пугливая тишина во мне. А гул уменьшается: все ближе и ближе окраины Парижа.
Гаснет лампа. Что-то зашуршало на столе: ветер шевелит бумаги. Один листик упал и забелел на полу.
Я стучу в стенку и спрашиваю брата:
– Ты спишь?
У Бориса комната на восток. Вместо парка – перед окнами длинная высокая насыпь, за ней поле, и поле кажется безбрежным, а над ним на страшной высоте луна. Лунные отблески падают на стол, скользят вокруг постели. Я передаю Борису слова Кона. Мы сидим рядом. У Бориса небольшая, но крепкая рука. Она на моем плече, и мне отрадно чувствовать ее теплоту. Мне холодно. Ночь свежая, длинная, без конца, молчаливая, и потому боязно говорить громко. Когда я, забываясь, возвышаю голос, рука Бориса сжимает мое плечо, как бы говоря: тише.
Я сам слышу свой шепот. Он мне кажется громким, и я едва-едва произношу слова:
– Только обмен? Уход ее от Григория только обмен? Ты подумай, Боря, со дня на день могу уехать и не смею ей сказать. Если скажу, увижу непонимающие глаза. Не смею ее позвать: все мое чуждо ей, непонятно. Недавно, когда она рассказывала про деревушку возле Ниццы, я спросил ее, жила ли она там одна. Спросил не из ревности, смешно ревновать к прошлому, а боль за прошлое, когда она вместе с любимым человеком, мне все равно, кто он был, шла к одному в одном. А сейчас… Есть ли это одно? Его нет, есть только поцелуи, а души отдельно, она проходит мимо того, пред чем я останавливаюсь. Тогда, действительно, приход и уход одинаково легки; если нет великой связи – общности, тогда, действительно, только обмен. Разве иначе я подумал бы о Нине, когда Кон говорил? Я бы с возмущением отбросил всякую мысль связать его слова с Ниной. Но я не отбросил, я тотчас же подумал о Нине, в один миг, как только Кон произнес первые слова. Только обмен? Где же сила и красота любви?
Я вижу, как Борис прикрывает лицо рукой, словно от боли:
– Не… знаю.
– Значит, ложь?
С утра потемнело небо. Тревожно зашумели каштаны, и в воздухе повисла сетчатая пелена. На плитах тротуара, где раньше роем роились солнечные пятна, прыгают мутные пузыри дождевых капель. Намокла живая изгородь парка, и вместо зеленых кружев висят какие-то сморщенные комки. Нине скучно. Когда дождь – она вся съеживается и становится грустной. Даже весенний дождь печалит ее. Она говорит мне и Борису:
– Давайте, господа, помечтаем.
Она ложится на диван, вытягивается, забрасывает руки: