— Ей лучше, она уснула, — солгал маршал, но голос выдал его. — Уведите Пчелку.
— Мама умерла! — простонала девочка.
Княжна Регина, обнимая Пчелку, бросилась к кровати.
— Несчастные дети! — горестно вздохнул г-н де Ламот-Удан. — У вас нет больше матери!
Сестры в один голос зарыдали.
На их крики маркиза де Латурнель и камеристка в сопровождении аббата Букмона явились в спальню.
При виде лицемерного аббата Букмона маршал на время забыл о собственной боли и вспомнил о жалобах княгини, после того как аббат вышел из ее спальни. Маршал подошел к священнику и, строго на него взглянув, сурово проговорил:
— Это вы, сударь, заняли место монсеньера Колетти?
— Да, господин маршал, — подтвердил священник.
— Ну что же, сударь, ваш долг исполнен. Женщина, которую вы исповедовали, мертва.
— С позволения господина маршала, — сказал аббат, — я проведу ночь у тела несчастной княгини.
— Ни к чему, сударь. Я сделаю это сам.
— Но обычно, господин маршал, — продолжал настаивать аббат, видя, что его прогоняют второй раз за день, — эта печальная обязанность выпадает на долю священника.
— Вполне возможно, что так оно и есть, господин аббат, — тоном, не допускающим возражений, сказал маршал. — Но, повторяю, ваше присутствие здесь отныне ни к чему. Честь имею кланяться!
Он повернулся к аббату Букмону спиной и пошел к двум сестрам, которые, рыдая, целовали руки матери. Аббат был взбешен оказанным ему приемом. Он с вызовом нахлобучил шляпу, как Тартюф, с угрозами покидавший дом Оргона:
и вышел, громко хлопнув на прощание дверью будуара.
Такая выходка, несомненно, требовала наказания. Но маршал де Ламот-Удан был в эту минуту слишком поглощен своим горем и не обратил внимания на наглое поведение аббата Букмона.
Стемнело. В спальне княгини царили полумрак и гробовая тишина.
Вошел лакей и доложил, что ужин готов. Однако маршал от еды отказался. Он отпустил всех, после того как ему принесли лампу, и, оставшись один, устроился рядом с шифоньером, у которого, бывало, подолгу простаивала княгиня. Вынув из кармана связку писем, маршал трясущейся рукой потянул за ленточку, развязал их и сквозь слезы стал с трудом читать одно за другим.
Первое письмо было от него, написанное на биваке накануне сражения; второе было из лагеря на другой день после победы. Все письма были написаны во время военных действий, во всех звучала одна и та же мысль: «Когда мы вернемся во Францию?» Иными словами, все письма мужа свидетельствовали о его отсутствии и указывали на то, что жена одинока и всеми покинута.
Вот через какую дверь вошло несчастье в жизнь княгини: через его отсутствие и ее одиночество.
Он помедлил, заметив чужой почерк, словно прежде чем идти дальше, он должен был осознать уже пройденный путь. На этом пути он представил себе свою жену — слабое существо, блуждающее без поддержки, без помощи, во власти первого попавшегося голодного волка.
Он повернулся к телу жены и подошел ближе со словами:
— Прости, дорогая! Прежде всего виноват я сам. Да простит меня Господь, первый грех я беру на себя.
Он снова сел у шифоньера и приступил к письмам г-на Рапта.
Странное дело! Он будто инстинктом чувствовал, что за этим грехом кроется настоящее преступление: когда он узнал о своем бесчестье, эта новость его не оглушила, как бывает обыкновенно с человеком любого темперамента в подобном положении. Разумеется, он был опозорен; он дрожал все время, пока читал эти письма, и если бы в ту минуту граф Рапт попался ему в руки, он несомненно задушил бы его. Весть о несчастье обернулась ненавистью к любимцу, но в то же время и состраданием к жене. Он искренне ее жалел, винил себя в собственном бесчестье, в предательстве по отношению к самому себе и заранее просил у Бога снисходительности к умершей.
Такое действие произвело на маршала первое письмо г-на Рапта: сострадание к жене, возмущение подопечным. Жена обманула мужа, адъютант предал командира.
Он продолжал ужасное чтение со стесненным сердцем, терзаемый тысячью мучительных мыслей.
Сначала он прочел лишь общие фразы первых писем. Ничто не предвещало несчастья. Однако он интуитивно понимал, так сказать, догадывался, что ему предстоит узнать еще более страшное известие, и лихорадочно перебирал одно письмо за другим. Он торопливо проглатывал их, чем-то напоминая человека, который видит направленное на него оружие и бросается навстречу пуле.
Вдруг он издал пронзительный, душераздирающий, нечеловеческий крик, когда дошел до слов: