Как видите, грустный, и при всем том — светлый, добрый рассказ. Но не ощущаете ли вы и здесь едва заметную фальшивинку? Фальшивинку эту лично я чувствую в запоздалости того открытия, которое было сделано еще в прошлом веке и выражено в следующих словах Белинского: «Природа — вечный образец искусства, и величайший и благороднейший предмет в искусстве — человек. А разве мужик — не человек?» Доказывать, что мужик — человек, — не слишком ли этого мало для современной литературы. Не оборачивается ли это сегодня этакими слащаво-высокомерными сантиментами? Нет ли здесь некоторой ограниченности авторской позиции? Я эту ограниченность вижу в том, что тема деревни для талантливого и серьезного прозаика А. Макарова (если бы это было не так, не стоило бы уделять столько места и времени двум его рассказам) пока еще не стала органичной, естественно и неразрывно слитой с его существованием. Она для него в большей степени тема, чем жизнь. Это ощущается даже в, казалось бы, чисто проходных, незначительных деталях и подробностях.
«Иногда Манька заходит ко мне и, присев под печкой на лавку, молча сидит, распластав по коленям руки,
В этих словах Сергея Крутилина глубоко уважительный взгляд на трудящегося деревенского человека, убеждение, столь ярко выраженное в свое время Андреем Платоновым, что каждый, даже самый неприметный человек в сокровенной сущности своей — целый мир, и, если суметь проникнуть в него, — «нигде человеку конца не найдешь».
Такова глубиннейшая традиция русской литературы, о которой, на примере произведений Николая Успенского, зачинателя разночинской литературы о народе, Чернышевский писал: «Особенность таланта Н. Успенского состоит в том, что он говорит о мужиках без церемоний, как о людях, которых он сам считает и читатель его должен считать за людей, одинаковых с собою, за людей, о которых можно говорить все, что замечаешь о них... Вот вам жизнь уже и приготовила решение задачи, которая своею мнимою трудностью так обескураживает славянофилов и других идеалистов, вслед за славянофилами, толкующих о надобности нам делать какие-то фантастические фокусы-покусы для сближения с народом. Никаких особенных штук для этого не требуется: говорите с мужиком просто и непринужденно, и он поймет вас; входите в его интересы, и вы приобретете его сочувствие. Это дело совершенно легкое для того, кто в самом деле любит народ, — любит не на словах, а в душе».
Впрочем, развитие разночинской, народнической литературы показало, что дело сближения литературы с народом было не таким уж легким. Творчество Николая Успенского и Глеба Успенского, поэзия Некрасова, проза Толстого (помните ленинское: «До этого графа мужика в русской литературе не было»), Чехова, Бунина — таковы могучие прорывы литературы к жизни русского крестьянина сквозь пелену славянофильской, а позже — народнической идеализации деревни.
С точки зрения методики преподавания и методологии литературоведения современную советскую литературу, посвященную деревне, необходимо ставить в широкий контекст историко-литературного и культурно-исторического развития. Здесь, как нигде, необходима связь времен, начиная от Гоголя и Кольцова, кончая Есениным и Шолоховым, Твардовским и Исаковским, с современной нашей прозой о деревне. Но эта связь времен не метафизическая, а диалектическая, ибо революция и социализм коренным образом изменили положение народа в нашей стране. Ушло в прошлое само противостояние «образованных классов» и «народа», со времен петровских реформ мучившее передовых представителей русской интеллигенции.
«...Я есть сын крестьянина, — с понятной гордостью пишет в одном из своих рассказов Александр Яшин, чье творчество до последней строки принадлежит северной сельщине... — Жизнь моя и поныне целиком зависит от того, как складывается жизнь моей родной деревни. Трудно моим землякам — и мне трудно. Хорошо у них идут дела — и мне легко живется и пишется. Меня касается все, что делается на той земле, на которой я не одну тропку босыми пятками выбил; на полях, которые еще плугом пахал, на пожнях, которые исходил с косой и где метал сено в стога».