В день своего рожденья, когда ему стукнуло шестьдесят и он уже вышел на пенсию и здесь обосновался, он вдруг вообразил Бартона живым, страдающим подагрой, подслеповатым и седым, и это было страшно. Правда, потом он успокоился, потому что Бартон умер, и значит, он не мог измениться, остался прежним навсегда. Только представление о нем, как само его тело, рассеялось, распалось в памяти у Самервила. Иногда он перечитывал то письмо.
«Самервил»…
Он всю жизнь хотел поселиться в этом доме. В первый раз он увидел его, когда приехал знакомиться с братом деда, знаменитым генералом. Отцовская машина въехала в высокие ворота, и в конце длинной подъездной аллеи среди буков мелькнул розовый кирпичный дом. Машина была допотопной марки, плохо брала подъемы, он всегда ненавидел ее — и сидел на переднем сиденье на коленях у матери напряженно, словно на спине у какого-то чудища. Но в тот солнечный день, пока жуткая машина одолевала один за другим лесистые холмы Чилтерна, он понемногу успокаивался и примирялся с нею и с отцовской рукой на руле, как можно успокоиться после того, как ты долго оглаживал дикого зверя. А потом он увидел ворота и увидел аллею в их черной резьбе, и сад, и террасу, и розовый кирпич, и просвет озера, и дымовые трубы, как в сказке. Машина ехала медленно-медленно, и он успел все разглядеть, и это было даже лучше, чем идти пешком, кое-что не удавалось разглядеть, сохранялась дистанция.
Впрочем, эти подробности уже потом, наверное, дорисовало взрослое воображенье. Во всяком случае, ему ничего не запомнилось про тот день, про визит к знаменитому генералу. Запомнилось только, что отец в кои-то веки развеселился, да еще вот медленно наплывающий в черной резьбе ворот дом в конце подъездной аллеи.
Много лет спустя как-то летом они с Бартоном ежедневно тут бродили, искали это место. И когда, наконец, нашли, он застрял у ворот, не подошел к дому, чтоб не выведать ненароком раньше времени его тайн. И он вернулся в Оксфорд, а потом в Лондон, к своей математике — разумным, скромным аскетом, поклонником симметрии и ясности, блаженно убежденным, что на свете существует пять правильных геометрических тел, не больше и не меньше, романтиком.
И когда, незадолго до своего шестидесятилетия, он вдруг прочел, что дом продается, он не удивился, купил его и бросил все свои посты, ученый совет, комитеты и консультации. Не смутило его и то, что дом ему достался куда раньше, чем он вообще-то собирался уйти на пенсию, эти лишние годы он счел непредусмотренными процентами разумно помещенной жизни.
Он предоставил все хлопоты, связанные с покупкой, доверенному лицу, а сам оставался в Лондоне с тем, чтоб, как только выйдет на пенсию, тотчас въехать в высокие ворота и переступить порог розового кирпичного дома. Он думал: «Теперь до конца жизни мне нечего больше желать, у меня есть все». А в нагрудном кармане у него хранилось письмо Бартона, которое он знал наизусть.
У меня есть все.
С того дня он больше не хотел получать писем. Он и получал их немного.
Под вечер он спустился по склону к озеру в тылу дома. Озеро сделали в старой каменоломне лет сто назад, когда дом уже давным-давно стоял, и зарыбили молодью на радость гостям-рыболовам. Теперь никто не пугал рыбу. Озеро было маленькое, и сразу по берегу его обегала полоска травы, а чуть повыше кругом обступили буки. Зимой меж светлых стволов с озера виден был дом, а по другую сторону, отступя на милю, — деревня. Но теперь все заслоняла плотная многослойная зелень. В озере была совершенно тихая вода. Тут, под деревьями, копился дневной жар, и к вечеру воздух над водою зыбился и создавал причудливое освещенье.
Самервил сел, и снова напомнило о себе письмо, жесткое, в нагрудном кармане. Он еще не вскрывал его, он ужаснулся при виде конверта.
Он думал: «Нет, ничего, больше уж ничего не случится, ничего, ничего, никто не объявится».
Если прикрыть глаза, озеро расплывалось и таяло вдалеке, и ему не было конца, и было жаль, что дальний берег прячет свои секреты.
Солнце катилось все ниже и подпаляло воду.
И неотвязно, как всегда, вспоминалось погребение Скильда Скевинга из «Беовульфа».
Это Бартон в Оксфорде приохотил его к чтению, он заходил к Самервилу, когда тот отлучался, и, оставя на письменном столе книгу с закладкой на какой-то главе или странице, всегда умел его удивить. Сперва он читал нехотя, через силу, четкость цифр занимала его куда больше, чем неуловимость бегущих по строкам слов. Но постепенно он втянулся, и он всегда дочитывал книгу, увлекшись подсказками Бартона и желаньем узнать, чем разрешится сюжет, как раскроются характеры. Дочитывал он книгу еще и потому, что ничего не умел бросить, не мог бросить на середине даже совсем слабый роман, его бы потом мучила эта незавершенность. Но совсем слабых романов Бартон ему не подсовывал.
Уже после он понял, что слова выстраиваются в таком же нерушимом и четком порядке, как цифры, и он увлекся, стал заглядываться на витрины букинистов, отважился сам выбирать, а Бартон качал головой и, довольный, тихонько посмеивался.