Дома, переодевшись, она отперла старинный бабушкин шифоньер, достала икону Спасителя, тоже перешедшую к ней от бабушки, перекрестилась, поцеловала икону и тихо, но твердо произнесла:
— Господи! Даю мой обет: я верну кота! Я никому не позволю угрожать мне и отпихивать меня ногой. Я вправлю эту вывихнувшуюся ось, с которой сорвалась моя жизнь. Только помоги мне пройти этот путь до конца… я знаю — он мне зачем-то дан. Ты посылаешь мне испытание, так помоги понять — для чего…
И прошел день, и другой, и третий — сумерки осыпали призрачным пеплом суетные предновогодние дни. Зима угасала в хлипкой дождливой мороси, Надя тонула в простуде… Тяжкие предчувствия близкой беды одолевали её.
В театре все было по прежнему — без изменений. В картину «Теней» её не выписывали, лебезить она ни перед кем не хотела… Вышла на сцену разок в Гран-па из «Щелкунчика» и вновь провалилась в липкое клейкое оцепенение. На прощальный спектакль Федоровой не пошла — это причинило бы слишком сильную боль, к которой она сейчас была не готова.
Володька пропадал целыми днями, возвращался, когда Надя уже спала далеко заполночь. И каждую ночь — около часу — в углу их спальни, где-то под потолком раздавался странный скрипучий звук. У Нади от этого звука все внутри переворачивалось, она вскакивала, включала магнитофон или радио, дымным пеньюаровым облачком ускользала в гостиную, открывала створки буфета, доставала оттуда одну из многочисленных коньячных бутылок и серебряную рюмочку, — Володя любил хороший коньяк и всегда держал в запасе несколько разных сортов, — возвращалась в спальню и начинала долгие беседы с самой собой, запивая слова и речи крепким бодрящим лекарством…
Она понимала, что этот странный, гортанный, никогда прежде неслыханный звук, скорее всего, принадлежал домовому или ещё кому-то из сонма незримых существ, что населяют непостижимую нашу реальность. Она понимала: кто-то предупреждает её о грозящей опасности и велит быть настороже. В благодарность за эту заботу она ставила на свою прикроватную тумбочку миску с орешками и каждый день их меняла, хотя орехи никто не трогал…
— Я гото-о-ва! Я гото-о-ова, ууууууууу! — вопила она, ополовинив бутылку и дикими воинственными скачками носясь по комнате, — коленки согнуты, пальцы скрючены, попа выпячена — долой усохший академизм, да здравствует анархия, мать порядка, — разухабистая, непричесанная свобода! Она находила горькую сладость в этих одиноких вечерах, когда, дурачась, она танцевала, — расхристанно, опьяненно, взахлеб, — под немудрящие песенки, спешащие к ней на помощь из стареньких динамиков магнитофона. Она ощущала непривычную прелесть одиночества, прелесть раздрызга — при муже всегда держала себя в руках и не давала воли тайным протестам, сызмальства поселившимся в ней.
На третью ночь этих коньячных прыганий и бормотаний её внезапно озарило: у Володи другая женщина! А вместе с этим открытием Надя сделала и другое: долго вытерпеть это она не сможет — роль смиренной жены, покорно седеющей в ожидании мужа, не для нее.
— Я сама все устрою! — она глядела на себя в зеркало блестящими расширенными глазами, умащала губы новой помадой, и на бледном её лице прорисовывался немо вопящий рот цвета запекшейся крови. И синий с золотом шестигранник драгоценной помады «Кристиан Диор» стал для Надежды залогом её победительной силы — она не сдастся, залогом неустрашимости — её не загонят в угол, знаком тайной силы женского естества — жгите её, а она возродится снова!
При этом времени зря она не теряла: дважды съездила на вокзал и, проведя серию переговоров, расцвеченных цветастыми коробками конфет и блестящей фольгой фигурного шоколада, выяснила, что начальником вагона-ресторана московской бригады абаканского поезда был некий Струков Василий Степанович. И тогда в отделения связи при крупных вокзалах по пути следования поезда были разосланы телеграммы:
«ПОЕЗД АБАКАН МОСКВА ОТПРАВЛЕНИЯ МОСКВЫ ДВАДЦАТЬ ШЕСТОГО ДЕКАБРЯ ДИРЕКТОРУ ВАГОНА РЕСТОРАНА СТРУКОВУ ВАСИЛИЮ СТЕПАНОВИЧУ ТЧК ВЕРНИТЕ КОТА ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ СКВ ВСТРЕЧУ ПРИБЫТИИ МОСКВУ»
Без подписи. А зачем? И так все поймет…
Выяснив, наконец, имя своего врага и отправив свою первую отравленную стрелу, Надя несколько успокоилась — все-таки полдела сделано!