Стол в гостиной накрыт, он отчаливает — белоскатертный крепкосбитый паром… И новогодняя ночь, играя, переправляет сидящих за ним с одного берега на другой, она торопит — быстрей! — ну-ка, отведайте нового времени: как там оно на вкус? Опрокиньте себе на тарелку горстку салата, — ещё и еще, — а там и огурчик подоспеет соленый мокренький, а тут лососинка розовощекая, дышащая во рту, а вот черемши крепкий стебель, и помидорные ломтики с чесноком, — полупрозрачные, недоспелые тепличные чада… инфантльно-розовые и беспомощные, они требуют себе на подмогу изумрудной иллюзии лета, — легкотрепетной зелени кинзы, фиолетово-мускусной плоти травы рейган, — они в бессилии падают на тарелку и почивают до срока, присыпанные укропом, ведь сейчас не до них… ведь селедка — вот то, что нужно после глотка слезной водки, после бодрящей её горькой ясности — да, сейчас надо острого, резкого — сейчас, когда близится кульминация: вот-вот сомкнутся стрелки часов и разгоряченное застольем время вознесет каждого над собственной жизнью, — не упусти её, разгляди! — вон пестреет она и бьется, набирая скорость в часовом механизме… Но поздно, не разглядеть! катарсис, бой курантов, звон хрусталя, — и мешается все, и сломя голову вниз — к подножию… на равнину пресного бытия — к окутанным паром землистым крупицам горячей картошки, к ломтю черного хлеба, к горчице, отравляющей своей злостью ломтики ветчины, к безалаберному удальству гулянья, потерявшего смысл, — все свершилось, и изменить ничего не дано, ни предугадать, ни прозреть, — будь что будет…
С Новым годом!
И летит, парит новогодняя ночь в волнах вальсов — грянул Штраус, и сбившиеся за столом вдруг ощутили свою причастность к тайному току времени — эта музыка, слившаяся в сознании с предвкушением чего-то нового и хорошего, словно фонарик зажглась в ночи и понесла, понесла…
Вот же ты, радость, ты — в несвершившемся, в том, что ещё впереди, что маячит в неверном будущем, колышется несказанной возможностью… значит ты существуешь и надо только тебя дождаться!
Надя плыла в теплой волне Хванчкары, захлестнувшей шампанское. Рядом с ней сидел Петер Харер, а с ним — переводчица Инна. Вместе они образовывали некое странное трио, пытаясь наладить беседу хоть как-нибудь — Петера намеренно посадили за столом рядом с Надей, дабы он чувствовал себя поуютнее — ведь все же коллеги… Тема театра поддерживала на плаву.
Маргота уже затерялась где-то в лабиринтах бело-панельного монстра двери хлопали, люди то и дело входили и выходили, и возникало ощущение такой разгульной и бесшабашной вольницы, когда любой поступок кажется оправданным и уместным, а питие, шатанье и треп — самыми привлекательными свойствами бытия…
Петер пил мало и мало ел — он глядел, слушал, врастал, впитывал… Подливал вина Наде, касался её взгляда своим, её рюмки своей и хотел говорить с ней — много, о многом… но мешал языковый барьер. Все же он знал язык не настолько, чтобы свободно вести беседу…
Переводчица Инна расслабилась — хохмила, курила, кокетничала, то и дело выскакивала потанцевать, забывая о своем подопечном, — она отрывалась со смаком, стреляя глазами в сторону группы мужчин, собравшихся за противоположным концом стола. С ними был и хозяин. Лидии возле него не было.
Надя тоже поглядывала иной раз в ту сторону, думая с неожиданной теплотой: «Какие хорошие лица! Кстати, явно все это люди с достатком, но среди них нет ни одного из таких, что собрались в театральном буфете… Боже, неужели Володька станет одним из них — презрительно попирающим землю ботинком „нового русского…“»
Ни слова о политике, о дурной власти или росте преступности — ни слова о том, что вскипало и булькало в умах миллионов, что поглощало все силы, заставляя цепенеть от бессилия, и только, кривя губы, молчать или брызгать слюной, вцепляясь друг другу в глотки… Надя всегда старалась уйти от подобных разговоров, ей казалось, что опустившись до них, она впустит душу неведомого врага — он уляжется на груди как безобидный с виду домашний зверек, потом выпустит когти, вцепится в кожу, прорвет её и прильнет зубами к душе, и всосет её, станет пить, — а душа обмелеет, сдавшись без единого крика, без сопротивления… потому что все, что исходит из вражьего стана, живет, питаясь чужою душой… А скармливать душу свою она никому не хотела!
Она ненавидела то, что творили с её страной, как ненавидела тех, кто в тупой гордыне всевластия шел на это. И презирала покорное стадо, жрущее любую жвачку, какую бы ни подсунули… Да, в этой стране умели терпеть! Терпеть, срываться в запой, а потом исходить словами… Она понимала: быть может, гражданский раж и придает силы — нервит, бодрит и порождает видимость полноты жизни, но самой себе отдавала отчет — это не для нее.