Людей сдувало, словно ветром. Солдаты и девушки моментально разбегались, падали на землю, инстинктивно закрывая руками головы. Нарастал рев моторов, со зловещим свистом рассекая воздух, на колонну обрушивались вражеские бомбы. Они взметали тонны жидкой грязи, решетили осколками борта машин.
В одну из таких бомбежек погибла механик самолета Людмила Масленникова. Помню, смерть ее подействовала на меня удручающе. Нас не связывала тесная дружба. Больше того, я и знала-то ее мало — она прибыла в полк перед самым наступлением. Но было в ней что-то такое, что вызвало у меня чувство большой симпатии.
Совсем еще девочка, Людмила с восхищением смотрела на ветеранов, с большим уважением относилась к летчицам. Как-то при очередной перебазировке, когда загружали машины, мы с ней случайно разговорились. Узнав, что я училась в аэроклубе и летаю уже четыре года, Масленникова робко, словно позволила себе нечто бестактное, дерзкое, сказала, что тоже мечтает стать летчицей.
— Жаль только, что сейчас это невозможно… — с огорчением заметила девушка.
— Это ты напрасно так думаешь, — перебила ее я. — Можно и сейчас понемногу осваивать азы. Присматривайся к тому, что делает пилот, когда сидит в кабине, расспрашивай подруг. А хочешь, я буду с тобой заниматься?
— Ну что вы! У вас и времени-то не будет. Вам и так спать некогда.
— А все-таки давай попробуем. Согласна?
Она кивнула головой, и я была уверена, что научу ее летать. Мне было радостно за эту простую, милую русскую девушку, которую в самый разгар войны вдруг властно позвало к себе хмурое, опаленное всполохами взрывов фронтовое небо.
И вот теперь она ушла от нас. Когда ее хоронили, у меня было такое ощущение, словно вместе с ней в темную сырую землю опускают часть меня самой, мои лучшие надежды…
Из Екатериноградской полк перелетел в Александровскую. Здесь мы провожали бригадного комиссара Горбунова, уезжавшего на другую работу. Летчицы с сожалением расставались с этим человеком, который стал им настоящим отцом и другом.
После первой же встречи осенью прошлого года мы почувствовали к нему глубокое расположение. Горбунов присутствовал тогда на полковом собрании. Он внимательно слушал выступавших, интересовавшее его записывал в блокнот, изредка задавал вопросы. Причем делал он это просто, без признаков начальственного тона, словно разговор происходил в тесном кругу друзей. Потом он выступил сам. Говорил понятно, тепло, от души.
После этого в полку Горбунов стал частым гостем. Появлялся всегда незаметно, без помпы, бывал на аэродроме, беседовал с людьми, заглядывал в общежитие, столовую. Он старался вникать в каждую мелочь нашей жизни и боевой деятельности, но делал это спокойно, не навязчиво. Его присутствие никого не смущало и не нервировало, как это нередко бывает, когда в часть прибывает высокое начальство.
Перед отъездом Горбунов присутствовал на партактиве полка. После собрания завязалась оживленная беседа, и тут он раскрыл нам один секрет. Оказывается, что вначале нас просто не хотели брать в дивизию.
— Вы-то, конечно, непричастны к этой оппозиции, — уверенно заметил кто-то.
— А вот и не угадали, — ответил Горбунов. — Я тоже был в числе противников. Знаете, уж очень необычным было ваше появление на фронте. Теперь вижу, крепко ошибались мы, недооценили советских женщин.
— Это не ново, — заметила я. — До войны многие летчики-инструкторы тоже не хотели обучать девушек.
— В самом деле?
— Спросите любую аэроклубницу.
— Ага, значит, ошибались не мы одни, — заулыбался бригадный комиссар. — Все же хотя и небольшое, но утешение.
На прощание Горбунов пожелал нам первыми в дивизии стать гвардейцами.
— Это будет последним и сокрушительным ударом по маловерам, — пошутил он.
В то время мы не придали серьезного значения его словам и, во всяком случае, никак не думали, что они могут сбыться так быстро. Ведь минуло всего восемь месяцев, как наш полк прибыл на фронт. Правда, за это время мы неплохо поработали, себя не жалели, получили не одну благодарность от командования. Но так действовали и другие. Борьба шла не на жизнь, а на смерть, и каждый вкладывал в нее все свои силы.
Так мы считали. И потому, когда о нас заговорили в печати, когда девчата стали получать письма от родных и знакомых с обращениями как к героям, сперва все посмеивались, а потом стали недоумевать.
— Ну что это такое! — как-то с горечью обратилась ко мне Женя Руднева. — Кажется, мои родичи совершенно разучились мыслить и писать просто, по-русски.
— О чем ты, Женя?
— Ну как же, — протянула она мне письмо отца и матери, — это не послание от любимых, а передовица газеты.
Я быстро пробежала глазами несколько фраз.
— Что-то я не вижу ничего особенного.
— А ты вот тут читай, — Женя ткнула пальцем в середину тетрадочного листка, проговорила с издевкой: — Героиня, героические дела! Да никаких героических дел я не совершаю, просто честно, как и все мы, бью фашистов. Они лезут, а я бью. Что тут особенного!
Подошла Наташа Меклин:
— Чего, Женя, расшумелась?
— Героем быть не желает, — пошутила я, — возмущается, почему ее так незаслуженно величают.