Он не мог даже подумать о том, чтобы сомкнуть глаза. Ему хотелось смотреть на потолок, на тот сучок в дереве, который представлялся ему человеком, хотя и одноглазым. Он шел все дальше — сделал этот сучок своим родственником; и вот этот родственник прислал ему денег… Значит, все сбывается. Все, что человек создает в своем воображении, превращается в действительность. И в один прекрасный день ты оказываешься во власти этой действительности, которую ты когда-то создал, и тоскуешь по тем дням, когда этой действительности не было, не было почти ничего, кроме праздных домыслов вокруг сучка на потолке. Глаза Нонни уже в эту первую ночь были грустными. «Мама», — подумал он. И она встала в его воображении — она, которая была выше и лучше всех. Он вспомнил ее вздохи, отзывавшиеся болью в его груди, — и боль отныне будет сопровождать его всю жизнь и будет звучать в каждой его песне. В каких бы лесах и чудесных краях он ни был, он никогда ее не забудет, не забудет тех дней, когда кочки на болоте казались такими высокими, что врастали в небеса. Нет, не забудет. Ему казалось, что он смотрит назад, с вершин какой-то неправдоподобной жизни, через моря и страны, через годы и века и вновь видит перед собой эту маленькую теплую комнату, где он прислушивался к стонам матери в ночном мраке и думал: спит она или не спит? В лесах чужих стран встанет перед ним эта маленькая комната.
— Да, мальчик, — сказала наутро бабушка; она сидела, отложив в сторону вязанье, что случалось крайне редко, и смотрела на него из-под полуопущенных век. — Чего только я не видела на своем веку!
Дневное солнце светило сквозь окошко, и пыльные светлые полосы ложились на пол. Ауста сидела у окна и чинила одежду Нонни; у него не было праздничной куртки. Бабушка связала ему новые чулки и варежки, а Соула сшила новые ботинки для поездки в Америку. Вдруг Нонни вспомнил, что однажды пытался от нечего делать сосчитать все морщинки на лице бабушки. Теперь ему было не до того, он уедет, так и не сосчитав их. Но они навсегда останутся где-то в его душе, все до единой. Он в последний раз стоял у ее постели и молча разглядывал то одну, то другую вещь. Он смотрел на крышу, осевшую между балками и начавшую гнить в стропилах; на два ножа, завернутых в тряпку, на кровати, застеленные одеялами из некрашеной овечьей шерсти; на скамьи, лоснившиеся оттого, что на них сидели уже не один десяток лет; на пол, не очень-то чистый, подававшийся под тяжестью шагов; на маленькое окошко, в котором одно стекло было цело, а другое разбито; на неестественно длинные стебли травы под окном; на угол болота, на блестящую излучину реки; на маленькую плиту, где все эти годы горел огонь, согревавший всю семью, и где теперь стояла закопченная кастрюля с остатками холодной каши. А там — Ауста, с которой он разговаривал на лугу в зеленой ложбинке… Но он не посмел заговорить с ней еще раз. Бедная старшая сестра: она познала любовь и поэтому жаждала смерти. Да, любовь… Любовь ужасна. И он содрогался при мысли, что оставит здесь Аусту совсем одинокой. Но что же он может сделать? Он получил письмо. И это письмо — его судьба. А она не получила письма: ее мать умерла прежде, чем успела задумать для нее желание. Единственным даром, полученным Соулой, было тепло жалкой собаки; а зимой, в тот час, когда можно было загадывать желания, она загадала любовь, которая, наверно, ужаснее всего на свете. Ауста Соуллилья, я должен уехать. В любви никто не может помочь тебе, кроме тебя самой. Теперь ты спустишься в поселок, пойдешь к пастору и будешь конфирмоваться… А я получил письмо.
Старуха сунула руку под подушку и достала маленький узелок. В нем лежали тщательно свернутые старые лоскутья, остатки вязанья. Она принялась разворачивать их слабыми, дрожащими пальцами.
— Ты еще здесь, постреленок? — спросила она, добравшись наконец до самой середки узла.
— Да, бабушка, — сказал мальчик.
Это были два единственных сокровища, единственные вещи, которыми она владела: косынка и палочка для чистки ушей. Она хотела подарить ему эти сокровища на прощанье, ему, который с самых пеленок был около нее. Ничего лучшего она не могла ему дать.
— Это, конечно, пустяк, — сказала она. — Но косынку ты можешь повязывать на шею по праздникам, в хорошую погоду. А эта палочка давно уже хранится в нашем роду.
Старуха не пела псалмов, не упоминала об Иисусе и не предостерегала его от греха. Она не просила его поклониться сыновьям в Америке — она не могла ощущать свое родство с людьми, жившими где-то на краю света. Даже о маленьком Нонни она никогда не спрашивала после его отъезда.
Но бабушка сказала:
— Я хочу, чтобы ты, когда уедешь, помнил две вещи. — Ее старое, изрезанное морщинами лицо дрожало больше обычного. — Я прошу тебя никогда не быть грубым с теми, кто ниже тебя, и никогда не мучить животных.
— Поблагодари бабушку, милый Нонни, — сказала Ауста. — Она дает тебе единственное, что у нее есть.
Нонни протянул бабушке руку и молча поблагодарил ее, ибо он не знал слов, которыми мог бы выразить благодарность за такой подарок.