Вот аксиома, банальность: всякий поэт произносит вслух то, что мы носим в себе неназванным и неопознанным. Так и здесь — не нахожу, вспоминая, разрыва между мудрой проницательностью поэта и тогдашней реакцией «средних людей». Обывателей, мыслящих — вовсе не в отрицательном смысле — вполне приземленно. То есть —
Не отрицаю, все было — и восторженный шум, и гордость: «Вот мы какие!», и нежность к одному из нас, побывавшему черт знает где. Но нормальность отношения к жизни, обусловленная нормальностью человеческих потребностей и запросов, обращала людей именно к трезвости. Помню письмо одной школьницы, опубликованное комсомольской газетой (конечно, затем, чтобы выбранить за несознательность), где девочка откровенно писала: да, дескать, радуюсь вместе со всеми, но не могу не думать, что с героическим космонавтом в космос улетела и та квартира, которую мы с мамой так долго ждем…
Вообще — что такое эти стихи «поэта-шестидесятника», как не перевод на язык осознанной нравственности самых простых, обывательских
Хотя, как видим, не все.
Словом, шестидесятники — не поколение. Тем более — не сплоченный табун, мчащий в одну сторону единым галопом.
(Последнего можно было бы и не говорить по причине очевидности — но ведь пишут сегодня, к примеру: «Шестидесятники были крепкими ребятами, забивавшими железными копытами насмерть всех и вся…»
И, явственно мучаясь собственной неполноценностью, нечаянно объясняют, откуда эти злоба и зависть. Выдают свои представления о том, каким образом одно поколение приходит на смену другому — и зачем приходит: «Старшее — военное — было просто уничтожено, что создало неслыханные возможности для карьеры…»
Мол, вот бы и нам: уничтожить предшественников и делать карьеру, шагая по черепам… Бедные дураки.)
Коли на то пошло,
Совсем не стыдно вспомнить, что в шестидесятых мы подхватывали за Окуджавой — иные и со слезами на глазах — все те же строчки о комиссарах. Или шалели от смелости фильма Марлена Хуциева «Застава Ильича», где тем не менее по ночной современной Москве символическим дозором шагали красногвардейцы, направляясь не куда-нибудь, а к Мавзолею Ленина.
Это при том, что сам по себе стереотип, спущенный сверху: «восстановление ленинских норм» казался всего лишь казенным жаргоном, насчет которого, впрочем, не очень хотелось брюзжать. Если
Обольщения властью не было — верней, если и было, то далеко не у всех. И если Ахматова называла себя «хрущевкой», то в очень узко-конкретном смысле и по предельно конкретному поводу. В благодарность за разоблачение Сталина, за открытые лагерные ворота. За реабилитированного сына.
Неужели из отстраненного, отчужденного далека и Анна Андреевна по одной лишь этой причине должна показаться — да, непризнанной, да, отталкиваемой, но союзницей власти?
Все-таки — вряд ли. Но о шестидесятниках нечто подобное говорится.
В не столь уж давней статье, написанной человеком, конечно в те годы не жившим сознательно, они были названы «последними романтиками». А самым первым среди этих последних — Никита Сергеевич Хрущев, собиравшийся совершить переворот в экономике, руководствуясь только нравственными, «романтическими» понятиями. В самой экономике ничего не смысля.
Так вот:
«Интеллигенция соответствовала своему вождю. (
И еще:
«Хрущев, как известно, не любил интеллигенцию и боялся ее. Разумеется, совершенно напрасно. Тому самый яркий пример — трагикомическая история с „Заставой Ильича“. Трудно себе представить более советский, более хрущевский, более коммунистический фильм, чем картина Марлена Хуциева. …Как отблагодарил его за это Хрущев, слишком известно».
Кому все-таки неизвестно, коротко поясню: шумным запретом фильма, который хоть и вышел время спустя на экраны, но изуродованным, под новым названием «Мне двадцать лет» и крохотным тиражом.
Видел ли Никита Сергеевич этот фильм? Сомнительно. Произошло же вот что.