Читаем Самоубийцы. Повесть о том, как мы жили и что читали полностью

«М. — человек страстей… Отдаваться с головой своему урагану — для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни»…

Отметим: воздухом — тем самым, чье отсутствие, по словам Блока, и убивает поэта. Это наводит на мысль, что и воздух у поэта бывает свой, не тот, которым дышат все остальные. Свой воздух, свой микроклимат, своя планета.

Но дальше:

«Кто является возбудителем этого урагана сейчас — неважно. Почти всегда (теперь так же, как и раньше, вернее, всегда) все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М. предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что — неважно, важно, как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм.

Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой — а через день снова отчаяние».

Это — из письма мужа Марины Ивановны Сергея Эфрона, измученного непрерывными изменами жены. Из письма того рода, который жгуче интересен и в то же время доказывает, что Пушкин был прав, призывая не сожалеть об утрате интимных записок Байрона:

«…Черт с ними! слава Богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов… Мы знаем Байрона довольно. Видели его на троне славы, видели в мучениях великой души, видели в гробе посреди воскресающей Греции — охота тебе видеть его на судне. Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего. При открытии всякой мерзости она в восхищении. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы, — иначе».

Этот монолог великолепного презрения так знаменит, так зацитирован, что приводить его почти неловко. Но в том-то и дело, что Цветаева, как мало кто еще из русских поэтов двадцатого века, нарушала пушкинский запрет. В своих стихах она предстает… Ну, не на «судне», то бишь ночном горшке, но в ситуациях рискованных. Ее выворотность такова, что порой ощущаешь себя невольно открывшим дверь в чужую квартиру — немедленно хочется ее захлопнуть.

Цветаевой не до того, как она выглядит. Оглядке мешает тот самый «ритм» ее постоянного существования — будь то романы с мужчинами или влюбленность в поэтов (иногда то и другое совпадало, как было с Пастернаком: тот было запаниковал от напора Марининой страсти — ни напору, ни испугу не мешало то, что роман был эпистолярный). И такая зависимость от собственных ураганных чувств была невыносимой — иногда для других и всегда для нее самой.

О Цветаевой — при ее-то распахнутости — все известно. И невыносимая жизнь в эмиграции, где терзала не только бедность при житейски беспомощном муже, вдобавок имевшем несчастье связаться с советской госбезопасностью, дабы искупить свой грех участия в белом движении. Цветаева была одинока там, где ее сторонились, подозревая в симпатиях к большевикам или просто раздражаясь требованием непрестанного внимания и участия к ней. Но что обрела она тут, возвратясь?

Это также более чем известно. Арест мужа и дочери. Опять — нищету, помноженную на чувство вины перед сыном, который жестоко ее попрекал. Отчуждение советских писателей — начиная с холодности Пастернака и Эренбурга, ранившей Марину Ивановну, кончая глумлением. Допустим, критик Корнелий Люцианович Зелинский, которого за безнравственность остряки переименовали в Карьерия Поллюциановича Вазелинского, написал для издательства отзыв на цветаевские стихи, не только отвергнув их, но — оскорбив, унизив, что поэту всегда особенно больно. Дескать, за время отсутствия Цветаевой в СССР наша поэзия шагнула так далеко, что «формальные изыски» ее кажутся безнадежно устарелыми…

(К слову: когда в пятидесятых годах стихи Цветаевой впервые появятся в советской печати, снабженные предисловием Эренбурга, некий давно позабытый журналист — я-то помню его фамилию, но не хочу извлекать из заслуженного забвенья, — сигнализировал по начальству: Эренбург реанимирует «поэтический труп» Цветаевой. Паскудника не остановило даже то, что слово «труп» на сей раз звучит с ужасающим буквализмом.)

Все вышесказанное, повторяю, известно, но вспомянуто не ради одной только скучной добросовестности.

Бывают мелочи, пустяки, кажется, недостойные стать наряду с репрессиями или нищетой, но жизнь-то ведь соткана из таких мелочей, которые заполняют пустоты между событиями, решительно влияющими на нашу судьбу. Или, напротив, эту пустоту обнажают. Вероятно, именно потому болезненно вспоминается эпизод, записанный Семеном Липкиным.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже