Окинул Бессонко конюшню торопливым взором, соображая, уж не надо ли и лошадок отвязать, когда прислушался – и остолбенел. Душу раздирающие стоны прекрасной корчмарки прекратились, а точнее, так сменились мощным, басистым младенческим ревом. Так орал младший сынок Вишенки, когда требовал немедленного присутствия матери-лешачихи. Детский крик почти сразу же потерялся в мощном гуле, земля затряслась и вроде как поехала влево под ногами у Бессонка. Он присел, пытаясь удержаться на ногах.
– Родила! У меня теперь есть братик! – заорал – и сел прямо на грязный пол конюшни. Рядом с ним шлепнулся пан Рышард, кубарем скатившийся с лестницы-стремянки.
Однако радовался Бессонко рано и даже, больше того, напрасно. Мужики (а с ними и Домашний дедушка в ногах у паренька) довольно долго маялись на крыльце, пока не вышла к ним насупленная повитуха. Зыркнула на Спирьку:
– Ты, я вижу, лошадь не распрягал, как я тебе велела? Не томи животину, холоп, можешь идти распрягать.
Спирька сорвал с головы шапку и кинул оземь.
– Да что ж ты, баба, мне голову морочишь? То не распрягай тебе, то распрягай…
– И то… Велела я тебе не распрягать, потому что сразу увидела: плоха твоя хозяйка. Думала, что ты, когда она родит, еще успеешь за попом в Путивль, на посад, за покровским батькой Федотом. Это чтобы исповедал, причастил святых тайн и соборовал. Да вот, беда какая, не успеешь теперь. Помрет раба Божья Анфиса скоро, истекает потому как кровью. Богатырь у нее родился, мать разорвал, почитай. Что ж винить его? На свет Божий ведь поспешал.
– Значит, не ехать мне сейчас? – снова снял шапку Спирька и теперь мял ее в руках.
– Завтра поедешь. Тогда, если с батькой Федотом договоришься и в плате сойдетесь вы, он приедет с тобой и твою хозяйку отпоет и похоронит. После поминок у вас переночует, а поутру, когда срок придет, и младенца окрестит. Заодно тебе придется привезти сюда кормилицу, я скажу, где ее найдешь и что от меня молодке передать.
Хотел было Бессонко брякнуть, что тогда поп и его, как обещала бедная Анфиска, тоже окрестит, да заткнулся – не до него теперь. А тут еще и повитуха на мужиков накричала:
– И вы чего тут расселись? И ты, холоп, куда поплелся? Вот уж дубовая голова, прости Господи! Я же сказала – идите к хозяйке, она вас всех видеть желает. Завещание свое хочет вымолвить.
Тут бабка Варюта наставила ухо, к плачу младенца прислушиваясь, да и убежала, сапогами стуча. Переглянулись мужчины, пожали плечами, однако никто не стал огрызаться: понимали, что повитуха огорчена. Уже перед дверью светлицы резко запахло свежей кровью. Снова переглянулись мужики и сняли шапки перед тем, как войти.
Едва узнал Бессонко свою благодетельницу: всегда подвижная, как ртуть, Анфиса лежала неподвижно, лицо красавицы вытянулось и побледнело, черты его обострились, одни глаза, теперь в глубоких темных ямах, сияли, как прежде. Пошевелила она рукой, лежащей поверх одеяла, что-то сказала, но никто ничего не расслышал.
– Вот ведь бестолочь! – рявкнула бабка Варюта сбоку, от окна. – Возле кровати встаньте, недотепы. Тьфу ты, нечистый дух, забыла я… Ты, Спирька, беги да набери мешок соломы и притащи сюда. Нельзя ей на перине и на подушке отходить: все перья в тело воткнутся, вечно мучить будут. И свечку, чтобы засветить и в руки дать, принеси, да не простую, а освященную в церкви на Великий Четверток.
– Чего? – вылупился на нее Спирька.
– Ну, тогда обычную свечку тащи… Вот ведь нехристи лесные! Быстро мне! Чтобы одна нога здесь, другая там!
А когда смолкли шлепки босых ног слуги, расслышал Бессонко, что шепчет Анфиска.
– …опросталась, наконец. Да неудачно… Помираю, стало быть. Спасибо Варюте, что не стала мне врать… Надо ведь и распоряжение сделать… Мне это от Бога наказание… За то что прежде не рожала я, все веселилась – и даже телесно, пока прочие бабы мучились… А ты, Бессонко, поди посмотри на сыночка моего, тебе ж любопытно…
Едва понял паренек, о чем говорит она. Ведь не только, как остальные, слушал он Анфискины слова, но и ощущал ее жестокую обиду на жизнь и смятение перед лицом небытия, тяжкую ее уверенность в адских муках на том свете. И вовсе не любопытен стал ему тогда младенец, убивший только что свою мать, однако удивило его после этих речей Анфиски, что не слышит больше детского крика. Оглянулся Бессонко – и увидел возле окна, на руках у повитухи, сверток из тряпья, из которого высовывалась лысая красная головка. Младенец-убийца с умильным хлюпаньем сосал из коровьего рожка какую-то свою младенческую еду. Осторожно обошел его Бессонко, обсматривая сердитое маленькое личико. Показалось оно ему злым, некрасивым – и совсем непохожим на его собственное лицо, к отражению которого в луже присматривался, что скрывать, в тот день, когда впервые был отмыт и пострижен. Покосился тут на него младенец – и рыкнул, от своей кормушки отгоняя.
– Иди, иди к ней, к болезной! – зашипела бабка Варюта. – Будто сосунков никогда не видел! Правду, верно, говорят о тебе, что лешачонок. Заодно поможешь под страдалицей перестлать.