Пацанёнок наотрез отказался идти в деревню со мной и Гришей, в таборе ему было тепло, сытно и спокойно со своими, он знал, что они под утро проснутся и обоз двинется дальше, уже кто-то начинал даже бормотать сквозь сон – хмель немного уходил. Мы двинулись дальше, и я все-таки спросил у своего проводника, что же всё-таки происходило и куда он меня ведёт. Какое-то время, мы уже обошли по опушке лес, что стоял у края деревни, так, что как раз пройти вокруг него можно было минуя все овраги, лощины и балки с той стороны на нашу, но как уже понятно так было идти дальше. Вот уже показались огни окон дома Игнатыча, когда Гриша начал рассказывать о том, что происходит на селе в последние несколько дней, говорил загадками, упоминал баб, Болтуниху, Сестёр – но до смысла не дошел – мы вошли в расписную избу слепого гармониста. Дверь была распахнута настежь, пол крыльца уже навалило снегу, хотя занялся он никак не более чем часа три поди, а может и меньше, как скоро мы шли вокруг всей деревни, одному Богу было известно. Сени были завалены дровами, соломою, битой посудой, рваным тряпьем – ох, как было это не похоже на Петра Игнатыча, человека чистоплотного, аккуратного, он ни пылинки не пропускал и всегда в хате всё вылизывал начисто – до блеска. Да и всё у него вечно стояло, как по аршину меряет, всё по каким-то, как их там?!, полочкам; посуда по шкапчикам—блюцы, тарелки, сковороды, чугунчики; печь расписная, а рядом, стоят на своих местах – кочерга, чапельник, ухват, рогачи всякие; рушники-тряпочки висят все на своих гвоздиках-крючёчках – в общем, у Игнатыча всё всегда лежит на своих местах, там где надо, удобно, красиво, мирно, спокойно. В кухне было полным полно сажи из печи – хорошо что не было углей, а то бы изба уже бы во всю полыхала б —все стены были испачканы чернилами, красный угол разбит, валялся на полу, печь чадила – именно чадила, не дымила, – вьюшку залило, хотя задвижка была закрыта, – в горниле шипели раскаленные дрова, весь под был залит водою. Дверь в горницу была чем-то приперта, мы насилу ее отворили. Зашли внутрь – именно отсюда был виден свет на опушке – а здесь было как на кладбище, спокойно и тихо, только свинцовый безмен лежал у нас под ногами и вокруг по всем стенам горели свечи под иконами, – а было пусто. Никого. Я оглянулся. В горнице был я один, Гришка что-то там искал у бабьего кута. Я заметил, что за дальней занавеской, в чулане что-то копошиться – медленно, в свете свечей, я направился туда, медленно, под наблюдением всех святых, отодвинул занавеску и, в ту же секунду шарахнулся назад, оттуда на меня вылетело что-то совсем не понятное – не то собака, не то свинья, не то петух, не то кобыла. А головы три – и все три будто бы Кузьмич, Фомич и Петрович – хрюкают, блеют, кукарекают, – я что есть сил выбил стекло головою из горницы, еле просочился через оконный проем, порезал себе все бока об острые осколки стекла, – да, еще дикобраз этот сзади, держал меня за ноги и требовал чтоб я вернулся внутрь. Я насилу отбился, забыв про друга, оставшегося подле печи, и пустился наутек, куда глаза глядят. Я мотался по сугробам в пурге и ночной темноте, натыкался на палисады, заборы, старые амбары и покосившиеся сараи. Я обошёл деревню с другой стороны, полем, огородами, где днем сегодня и не был, вообще здесь не был давно, здесь кроме крапивы, кипрея да репья не было ничего за огородами, а дальше большие поля у вершинах, да лес вокруг. А зимою здесь и вообще ничего не было. Снег да снег кругом. Я немного пришел в себя, может с полчаса прошло, но не пойми сколько времени было. Мело и мело, не переставало. Действие хмеля потихоньку проходило, и я начинал чувствовать холод, проникающий до самых костей. Мне казалось, что сзади вдалеке за мной идет кто-то, не один, а несколько, в такую погоду разобрать было, конечно, невозможно. Я поперся вдоль концов огородов до своего овошника. На своей земле я оказался в принципе быстро, узнал своё колышущееся в метели чучело, обрадовался, потому что уже не чувствовал пальцев ног, в плохом смысле, и побежал мимо сугробов на грядках к своему дому. Вот моя изба, вот дверь – забежал, нет, ворвался на крылечко, где было так же холодно, как и на дворе; но только здесь не мело, не было ветра, не было мокрого, но холодного снега. Я запер дверь на засов и присел на старый бабкин дубовый сундук. Как же дома было хорошо. Как же тихо, как же пахло сеном с закут. Я содрогнулся, когда стекла затрещали не то от стука, не то от ветра. Я вскочил с сундука, поскользнулся на пол, практически на четвереньках пролетел сени и залетел на кухню, к печи. Зажег свечку и только сейчас заметил, что мои теплые валенки мирно стоят у подпечника, а я ходил в одних шерстяных носках последние несколько часов, наверно после дома Игнатыча. Я закидал дров в печь и разжег огонь. Стал растирать лицо и пытаться понять, что же происходит, но я опять содрогнулся, дверь заскрипела – в хату вошел Егорыч, подошел к печи и сел на низкую табуретку перед огнем, стал греть руки. Я пытался выведать у него, что же произошло с ним на пятаке, что было дальше, что с Болтунихой, что с ним, вообще что угодно, хоть какую-то информацию. Но он молчал и улыбался на огонь. Дверь скрипнула еще раз и в хату вошел Гриша. Он, как и все пришел к печи, стал греться, но в отличие от Егорыча заговорил. За окном продолжало наметать. В печи трескали березовые поленья. Я достал из печи чугунок с ароматным успокаивающим отваром. Батюшка Варфоломей утром, а вечером наш хороший друг Гриша, сперва строго на строго заклял нас больше ни при каких условиях не пить этой ночью никакого сорту алкоголя, да и вообще воздержаться от этого диавольского занятия, пригубив только лишь по престольному празднику крепленого вина. Далее Гриша начал свой рассказ.