Так вот, Шхельда, Тина и прочее.
Год шестьдесят второй — шестьдесят третий. Начиналась эпоха черных чулок, женских сапог и головных уборов по кличке «шлем». Все это придавало девушкам особую сексуальность. Ни одного из этих трех сигналов «иди ко мне» у нее не было. На первое свидание — трескучий мороз, памятник Тимирязеву, ах да, об этом было — она пришла в чем-то вроде сталинских времен ботиков и теплом платке. Они гуляли по Арбату, он распускал хвост, за что был прозван снобом, но допущен до губ — легкое прикосновение. Простудился он жестоко, полубольным уехал в горнолыжный лагерь Шхельду, а оттуда писал ей чуть ли не каждый день. Чего ж не писать — льжи он сдал на второй день, и времени было полно. Почему сдал?
— Кто кататься можит — права хади, кто чуть-чуть можит — лева хади, кто савсем не можит — никуда не хади, тут стой.
Так сказал инструктор кавказской национальности, и Виталик, о горных лыжах ничего не зная, хадил лева, убежденный, что чуть-чуть-то он можит.
— А теперь, — сказал уже другой инструктор той же безразмерной национальности, — я палка в склон втыкал, ты за палка повернул и вниз по склону ехал, показывал, что умеешь.
Палка вонзилась в наст метрах в пяти от обрыва. Виталик слегка оттолкнулся и тихо двинулся к поворотной точке. Ноги, вбитые в наглухо закрепленные ботинки, не слушались. Он миновал инструкторскую палку и заскользил к обрыву. Инструктор взвизгнул:
— Куда, слушай!
В метре от края он сумасшедшим усилием, повиснув на палках, повернул льжи на девяносто градусов и пулей понесся по склону. Ни о плуге, ни о поворотах не могло быть речи. Метровой толщины снежную стенку внизу он не пробил, но въехал в нее с такой силой, что все руки до локтей — а был он без перчаток, да рукава закатал — изранил ледяными зернами.
Через два часа, обменяв лыжи на ботинки с триконями, он поднялся повыше в горы, нашел в камнях безветренное место и устроился загорать.
В таких прогулках, с покетбуком Вудхауса, блокнотом и карандашом, он и отмотал весь лагерный срок. От Вудхауса заливался смехом, от мыслей о Тине заходился беспокойной тоской. Вечерами выпивал с соседями, славными ребятами, завзятыми лыжниками, в миру инженерами чего-то железнодорожного. Острили они однообразно. Прослышав на перроне объявление, в котором электричку назвали электрическим поездом, они старательно распространяли эту формулу на все подряд: раскладушка — раскладная ушка, инструктор — инсовый труктор и даже Рабинович становился рабиновым овичем. Когда шум затихал, он переписывал сочиненное в скалах начисто и выходил к воротам лагеря — опустить в почтовый ящик очередное письмо. Я скучаю, писал он, лыжи меня не полюбили, а ты?
И видел-то один раз у Дубинского на дне рождения, сунул ей в руки клочок бумаги с телефоном и какими-то, верно, словами. Позвонила. Потом этот ледяной Арбат.