Карточки делились на четыре категории. К первой, наиболее «щедрой», относились лица, занятые тяжелым физическим трудом, ко второй – занятые лёгким трудом, а к третьей – умственным трудом. По четвертой категории обеспечивались все «нетрудовые элементы», то есть – иждивенцы. Иждивенческая норма была мизерной, что соответствовало одному из главных большевистских принципов «кто не работает, тот не ест». Но и рабочий, занятый физическим трудом, не наедался досыта – в 1918 году по первой категории на день выдавали полфунта хлеба (около 200 грамм) и на фунт сахара, полфунта жиров (масло или сало) и четыре фунта селёдки. Нормы соблюдались в зависимости от наличия товаров. Придя в магазин, можно было увидеть объявление вроде «В сентябре сахара не будет» или «Хлеба выдаём по трети фунта».
С весны 1919 года начали вводить «бронированный трудовой паёк» – твёрдо гарантированную норму выдачи хлеба рабочим особо важных, преимущественно военных, предприятий. Это пришлось сделать для того, чтобы обеспечить предприятия рабочей силой. Нормы на предприятиях были выше карточных. Постепенно подобная практика распространилась повсеместно. Газета «Труд» писала в феврале 1921 года: «В теперешней жизни паёк занимает чуть ли не первое место. Всё чаще идут работать в то или иное учреждение, на тот или иной завод по пайковым соображениям. Почти все, прежде чем куда-нибудь поступить, ставят перед собой вопрос: “Что там дают?”» Поощрения также производились в натуральной форме – премировали мукой, сахаром, а в особых случаях могли выдать сапоги или отрез материи (невероятная ценность по тем временам). Постепенно, по мере распространения Советской власти на «хлебные» территории, нормы выдачи продуктов повышались, и во второй половине 1920 года работающие категории граждан получали не менее одного фунта хлеба в сутки. Качество выдаваемого хлеба тоже улучшилось, в нём уже не было такого количества примесей. В 1921 году с введением новой экономической политики, ограниченно разрешившей частное предпринимательство, карточки начали отмирать. «Нынче нам, братцы мои, великолепное житьё. Все-таки еда хорошая: щи там или что другое… – радовался в 1923 году Михаил Зощенко. – Мясо опять же. А которым по праздникам бабы, может, и пироги с капустой пекут… На таких харчах мы, братишки, и позабывать стали, что это за голод такой… Хлеб был в диковинку… А впрочем, не все, скажем, голодовали. Которые мужички, крестьяне то есть, не плохо те жили. Всё им из города везли: инструмент и драгоценные изделия и ценности всякие».[86]
Однако после того, как в 1929 году экономический курс изменился (предпринимательство снова запретили), карточки снова стали реальностью.Сжигание царских символов. 1917 год
«С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою историею железный занавес. – Представление окончилось. Публика встала. – Пора одевать шубы и возвращаться домой. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось», – писал Василий Розанов в «Апокалипсисе нашего времени».
Если в канун Февральской революции в Петрограде проживало около двух с половиной миллионов человек, то к 1920 году число жителей снизилось более чем втрое – до семисот двадцати тысяч.
На рынках не продавали товары за деньги, а меняли их на другие товары – высокие темпы инфляции (деньги стоили дешевле, чем бумага, на которой он были напечатаны) и тотальный дефицит воскресили натуральный обмен. Вот что писал Александр Грин в своем «Крысолове»: «Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года. Это был Сенной рынок… Я не стоял на углу потому, что ходил взад-вперед по мостовой возле разрушенного корпуса рынка. Я продавал несколько книг – последнее, что у меня было… Мне не везло. Я бродил более двух часов, встретив только трёх человек, которые спросили, что я хочу получить за свои книги, но и те нашли цену пяти фунтов хлеба непомерно высокой… Я вышел на тротуар и прислонился к стене. Справа от меня стояла старуха в бурнусе и старой черной шляпе с стеклярусом. Механически тряся головой, она протягивала узловатыми пальцами пару детских чепцов, ленты и связку пожелтевших воротничков…»
Одна из комнат Зимнего дворца после штурма. Петроград. 1917 год
Дальше Грин пишет о быте своего героя (по сути о своем быте): «Варил я картофель в комнате с загнившим окном, политым сыростью. У меня была маленькая железная печка. Дрова… в те времена многие ходили на чердаки, – я тоже ходил, гуляя в косой полутьме крыш с чувством вора, слушая, как гудит по трубам ветер, и рассматривая в выбитом слуховом окне бледное пятно неба, сеющее на мусор снежинки. Я находил здесь щепки, оставшиеся от рубки стропил, старые оконные рамы, развалившиеся карнизы и нёс это ночью к себе в подвал, прислушиваясь на площадках, не загремит ли дверной крюк, выпуская запоздавшего посетителя».