не удалось, реальность в который раз оказалась сильнее благих намерений, но странное дело — она развивалась так, словно сбывалась утопия: многое, о чем грезили русские утописты, превратилось в каждодневный быт, за одним разве исключением — осуществленная утопия никому не принесла радости, вопреки всем литературным проектам. Вот об этом‑то — о несчастье утопии, перешедшей из книги в действительность, — и предупреждали русские литературные утопии XX столетия. По крайней мере, две из них, «Мы» Замятина и «Путешествие» Чаянова (обе, кстати, 1920 г.), назвали — если не придавать слову буквального значения — и причину несчастья: человек остается средством в руках тотальной государственности. Замятин об этом прямо, а Чаянов, изображая противоположный порядок. Однако главная причина, найденная писателями, свидетельствует о существенных переменах в сознании русских: человек становится объектом, тогда как прежде таковым рассматривали народ, государство, человечество. Прежнее отношение еще имеет силу, но рядом появляется другое, хотя — покажет опыт следующих десятилетий — оно пока не влияет на перемену действительности. Повлияет ли, кто знает?
Утопия Чаянова — последняя, опубликованная в России. Остальные вещи, о которых пойдет речь ниже, не являются представителями жанра, в них лишь попадаются мотивы, свойственные чистым утопиям. Эти мотивы и станут предметом дальнейшего исследования.
Почему же не было полноценных (в жанровом смысле) утопий после Чаянова? Нахожу две причины. Первая содержится в характере самого жанра: утопия предполагает, что существующие порядки нехороши. Большевистский режим не позволял независимой критики. Вторая причина кажется более существенной, о ней и пойдет разговор. Похоже, писатели почувствовали, что возникающие условия не подлежат улучшению; что даже когда сами авторы намерены пропеть этим условиям гимн, они — против своей воли (не все, правда, против своей, многие и добровольно) — сбивались на похоронный марш. Я потому и завел разговор об утопических мотивах, что они появляются, так сказать, исподволь и попадают в неразрешимое противоречие с не контролируемой писателем художественной логикой, опровергающей и эти мотивы, и сам торжественно — радостный тон, который хотят придать своим сочинениям авторы.
В книгах М. А. Булгакова «траурный марш» звучал отчетливее других мелодий. Из тех, у кого я нахожу утопические мотивы, Булгаков был писателем, не питавшим, кажется, никаких надежд на будущее, — таковы оба его произведения 1925 г.: «Роковые яйца» и «Собачье сердце».
Если сохранить предложенную выше классификацию утопий: социологические (каковы едва не все русские долитературные и XVIII столетия утопии, «Ленинград» Козырева) и антропологические (в чистом виде им соответствует, пожалуй, лишь роман Гоголя); если признать, что имеется группа сочинений, объединяющих оба подхода («4338» Одоевского, «Что делать?» Чернышевского, «Сон смешного человека» Достоевского, «Мы» Замятина), то антропологизм в повестях Булгакова следует поставить в более широкий контекст биологизма. Это объяснимо и медицинским образованием автора, и, возможно, влиянием западноевропейской литературы, в частности, романов Г. Уэллса «Пища богов», «Остров доктора Моро», «Люди как боги»; «Грядущая раса» Э. Бульвер — Литтона. Влияние, конечно, носило исключительно историко — литературный характер некой «подсказки», побудительного импульса — и только, ибо содержание русского писателя абсолютно оригинально.
Оригинальность этих вещей, отличающая их от западноевропейских предшественников, состоит прежде всего в том, что изображены биологические и антропологические проблемы. Никакой социологии (новинок в государственном строе, в политической организации общества, чиновного аппарата и пр.), свойственной прежним литературным утопиям, у Булгакова нет. Однако био- и антропология представлены так, что служат комментарием (бесспорно, умышленным) социологической проблематики.
Действие «Роковых яиц» отнесено к 1928 г. — почти синхронно времени публикации. Профессор Персиков открывает красный луч, ускоряющий рост организмов и увеличивающий их размеры. В качестве метафоры это изобретение имеет несколько ближайших смыслов. Во — первых, символика красного без каких‑либо сомнений олицетворяет советский режим. Во — вторых, принцип ускорения — одна из вечных констант режима. С момента его возникновения («военный коммунизм» как немедленное введение коммунизма), знаменитого лозунга «Догоним и перегоним» (20–50–е годы) до совсем недавней (вторая половина 80–х годов) идеи ускорения. Заодно вспоминается «Время, вперед!», «Пятилетку в четыре года» — почти любой читатель может продолжить этот список, свидетельствующий о полном пренебрежении реальным, историческим временем, в котором испокон чудится обман и подвох.
Создатель «Роковых яиц» со свойственной писателям художественной проницательностью почувствовал в таком пренебрежении временем одну из важных черт новой власти, на свой лад и в новых условиях продолжающую национальную традицию.