Ах, прораб мой, барачного духа прораб, твой черед, выходи на парад!
Посчитаться с хозяином мертвым пора!
Ну же, с богом, товарищ! Ура!
Твой черед, балаболка, твои времена, не задерживай добрых людей!
Но меня ты в покое оставь, дуралей,
потому что не пес я по крови своей, и хозяина нет у меня!
Так что низкий поклон, Перестройка, тебе и тебе, дорогой КГБ!
Если Кушнер с политикой дружен теперь, я могу возвратиться к себе!
И некрасовский скорбный анапест менять на набоковский тянет меня!
Ничего, ничего, что я беден и мал,
что в крови моей тяжкий и рыхлый крахмал,
что ржавеет в мозгу неподъемный металл,
что в душе пустота и фигня,
все равно, все равно — я плыву в тишине
по лазурной волне на легчайшем челне,
все равно я и пан, и пропал!
А что Ленин твой мразь — я уже написал, и теперь я свободен вполне!
И когда бы ты знал, как же весело мне и каким беззаботным я стал!
И теперь, наконец, я могу выбирать: можно «Из Пиндемонти» с улыбкой шептать, можно Делии звучные гимны слагать, перед Скинией Божьей плясать!
С Цинциннатом в тряпичные куклы играть, цвет любимых волос и небес описать, эту клейкую зелень к губам прижимать, под Ижоры легко подъезжать!
Так что дудки, товарищи! Как бы не так!
В ваши стойла меня не загонишь никак!
Я не ваш, я ушел. Я не пойман, не вор!
До свиданья, до встречи, дурак!
Мой друг, мой нежный друг, в пунцовом георгине могучий шмель гудит, зарывшись с головой.
Но крупный дождь грибной так легок на помине, так сладок для ботвы, для кожи золотой.
Уж огурцы в цвету, мой нежный друг. Взгляни же и, ангел мой, пойми — нам некуда идти. Прошедший дождь проник сквозь шиферную крышу и томик намочил Эжена де Кюсти.
Чей перевод, скажи? Гандлевского, наверно. Анакреонтов лад, горацианский строй.
И огурцы в цвету, и звон цикады мерный, кузнечика точней, и лиры золотой.
И солнце сквозь листву, и шмель неторопливый, и фавна тихий смех, и сонных кур возня.
Сюда, мой друг, сюда, мой ангел нерадивый, приляг, мой нежный друг, и не тревожь меня.
О, налепи на нос листок светло-зеленый, о, закрывай глаза и слушай в полусне то пение цикад, то звон цевницы сонной, то бормотанье волн, то пенье в стороне
аркадских пастухов — из томика, из плавной медовой глубины, летейской тишины, и тихий смех в кустах полуденного фавна, и лепс 1 огурцов, и шепот бузины.
Сюда, сюда, мой друг! Ты знаешь край, где никнет клубника в чернозем на радость муравьям, где сохнет на столе подмоченная книга Эжена де Кюсти, и за забором там
соседа-фавна смех, и рожки, и гармошка, и Хлои поясок, дриады локоток, и некуда идти. И за грядой картошки заросший ручеек, расшатанный мосток.
Дембеля возвращались в родную страну, проиграв за кордоном войну.
Пили водку в купе, лишь ефрейтор один отдавал предпочтенье вину.
Лишь ефрейтор один был застенчив и тих, и носил он кликуху «Жених», потому что невеста его заждалась где-то там, на просторах родных.
Но в хмельном кураже порешили они растянуть путешествия дни и по Волге-реке прокатить налегке.
Ах, ефрейтор, пусть едут одни.
Ах, ефрейтор, пускай они едут себе.
Ни к чему эти шутки тебе.
Ты от пули ушел, и от мины ушел. Выходи, дурачок, из купе.
Ведь соседская Оля, невеста твоя, месяц ходит сама не своя, мать-старушка не спит, на дорогу глядит... Мчится поезд в родные края!
Но с улыбкой дурною и песней блатной в развеселой компаньи хмельной проезжает ефрейтор родные места, продолжает в каюте запой.
Вниз по Волге плывут, очумев от вина, даже с берега песня слышна.
Пассажиры боятся им слово сказать.
Так и хлещут с утра до темна.
Ах, ефрейтор, ефрейтор, куда ж ты попал? Мыться-бриться уже перестал.
На глазах пассажиров, за борт наклонясь, ты рязанскою водкой блевал...
На четвертые сутки, к полудню проспясь,
головою похмельной винясь,
он на палубу вышел в сиянье и зной.
Блики красные плыли у глаз.
И у борта застыв, он в себя приходил, за водою блестящей следил.
И не сразу заметил он остров вдали.
Лишь тогда, когда ближе подплыл.
И тогда-то Ее он увидел, бедняк, и не сразу он понял, дурак, а сперва улыбнулся похабной губой, а потом уже вскрикнул и — Боже ты мой! — вдоль по борту пошел кое-как
за виденьем, представшим ему одному, почему-то ему одному, за слепящим виденьем, за тихим лучом, как лунатик, пришел на корму.
Дева белого плеса и тихой воды,
золотой красоты-наготы
на белейшем коне в тишине, в полусне...
Все, ефрейтор злосчастный. Кранты.
Все, ефрейтор, пропал, никуда не уйдешь. Лучше б было нарваться на нож, на душманскую пулю, на мину в пути.
Все, ефрейтор. Теперь не уйдешь...
И когда растворилось виденье вдали, кореша-дембеля подошли,
чтоб в каюту позвать, чтоб по новой начать.
Но узнать Жениха не смогли.
Бледен лик его был, и блуждал его взор, и молол несусветный он вздор.
Деву белого плеса он клялся найти, корешей он не видел в упор.
И на первой же пристани бедный Жених вышел на берег, грустен и тих, и расспрашивать стал он про Деву свою, русокосую, голую Деву свою.
Деву плеса в лучах золотых.
Ничего не добившись, он лодку нанял, взад-вперед по реке он гонял.
И однажды он вроде бы видел ее.