Но вблизи он ее не признал.
И вернулся он в город задрипанный тот, и ругался он — мать ее в рот, и билет он купил, и уехать решил.
Но ушел без него пароход.
После в чайной он пил, и в шашлычной он пил, в станционном буфете бузил, и с ментами подрался, и там, в КПЗ, все о Деве своей говорил.
Говорил он Деве смертельной своей, голосил он и плакал о ней,
о янтарных глазах, золотых волосах...
И блатные ему отвечали в сердцах:
«Мало ль, паря, на свете блядей?»
Но белугой ревел он, и волком он выл, и об стенку башкой колотил.
И поэтому вскорости был у врачей, и в психушку потом угодил.
И когда для порядка вкололи ему, чтоб не очень буянил, сульфу, и скрутила его многорукая боль, и поплыл он в багровую тьму,
среди тьмы этой гиблой, в тумане густом он увидел вдали за бортом, он за бортом вдали различил-угадал этот остров в сиянье златом.
И к нему подплывая в счастливых слезах на безумных, горящих глазах и с улыбкой блаженства и светлой любви на бескровных от боли губах,
озаряясь все больше, почти ослеплен блеском теплых и ласковых волн и сиянием белых прибрежных песков, свою Деву разглядывал он.
И она улыбалась ему и звала, за собою манила, вела навсегда, навсегда, никуда, без следа, никогда, мой любимый, уже никогда...
И вода под копытом светла.
Ну садись же, садись, дурачок, на коня, обними же, не бойся меня, мы поедем с тобой навсегда без следа никуда, дурачок, как песок, как вода в сонном мареве вечного дня...
Дева белого плеса, слепящих песков,
пощади нас, прости дураков,
золотая краса, золотые глаза,
белый конь, а над ним и под ним бирюза.
Лишь следы на песке от подков.
РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА
1
О доблести, о подвигах, о славе КПСС на горестной земле, о Лигачеве иль об Окуджаве, о тополе, лепечущем во мгле.
О тополе в окне моем, о теле, тепле твоем, о тополе в окне, о том, что мы едва не с колыбели и в гроб сходя, и непонятно мне.
О чем еще? О бурных днях Афгана, о Шиллере, о Фильке, о любви.
О тополе, о шутках Петросяна, о люберах, о Спасе-на-Крови.
О тополе, о тополе, о боли, о валидоле, о юдоли слез, о перебоях с сахаром, о соли земной, о полной гибели всерьез.
О чем еще? О Левке Рубинштейне, о Нэнси Рейган, о чужих морях, о юности, о выпитом портвейне, да, о портвейне, о пивных ларьках, исчезнувших, как исчезает память, как все, клубясь, идет в небытие.
О тополе. О БАМе. О Программе КПСС. О тополе в окне.
О тополе, о тополе, о синем вечернем тополе в оставленном окне, в забытой комнате, в распахнутых гардинах.
О времени. И непонятно мне.
Ух, какая зима! Как на Гитлера с Наполеоном наседает она на невинного, в общем, меня.
Индевеют усы. Не спасают кашне и кальсоны.
Только ты, только ты! Поцелуй твой так полон огня!
Поцелуй-обними! Только долгим и тщательным треньем мы добудем тепло. Еще раз поцелуй горячей.
Все теплей и теплее. Колготки, носки и колени.
Жар гриппозный и слезы. Мимозы на кухне твоей.
Чаю мне испитого! Не надо заваривать — лишь бы кипяток да варенье. И лишь бы сидеть за твоей чистой-чистой клеенкой. И слышать, как где-то в Париже говорит комментатор о нуждах французских детей...
Ух, какая зима! Просто Гитлер какой-то! В такую ночку темную ехать и ехать в Коньково к тебе.
На морозном стекле я твой вензель чертить не рискую — пассажиры меня не поймут, дорогая Е.Б.
БАЛЛАДА О СОЛНЕЧНОМ ЛИВНЕ
В годы застоя, в годы застоя я целовался с Ахвердовой Зоей.
Мы целовались под одеялом.
Зоя ботанику преподавала
там, за Можайском, в совхозе «Обильном». Я приезжал на автобусе пыльном
или в попутке случайной. Садилось солнце за ельник. Окошко светилось.
Комната в здании школы с отдельным входом, и трубы совхозной котельной
в синем окне. И на стенке чеканка с витязем в шкуре тигровой. Смуглянкой
Зоя была, и когда целовала, что-то всегда про себя бормотала.
Сын ее в синей матроске на фото мне улыбался в обнимку с уродом
плюшевым. Звали сыночка Борисом.
Муж ее, Русик, был в армию призван
маршалом Гречко... Мое ты сердечко!
Как ты стояла на низком крылечке,
в дали вечерние жадно глядела в сторону клуба. Лишь на две недели
я задержался. Ах, Зоинька, Зоя, где они, Господи, годы застоя?
Где ты? Ночною порою собаки лай затевали. Ругались со смаком
механизаторы вечером теплым, глядя в твои освещенные стекла.
Мы целовались. И ты засыпала в норке под ватным своим одеялом.
Мы целовались. Об этом проведав, бил меня, Господи, Русик Ахвердов!
Бил в умывалке и бил в коридоре с чистой слезою в пылающем взоре,
бил меня в тихой весенней общаге.
В окнах открытых небесная влага
шумно в листву упадала и пела.
Солнце и ливень, и все пролетело!
Мы оглянуться еще не успели.
Влага небесная пела и пела!
Солнце, и ливень, и мокрые кроны, клены да липы в окне растворенном!
Юность, ах, Боже мой, что же ты, Зоя? Годы застоя, ах, годы застоя,
влага небесная, дембельский май.
Русик, прости меня, Русик, прощай.
РОМАНСЫ ЧЕРЕМУШКИНСКОГО РАЙОНА
3
Под пение сестер Лисициан на всшнах «Маяка» мы закрываем дверь в комнату твою и приступаем под пение сестер Лисициан.
Соседи за стеною, а диван скрипит, как черт, скрипит, как угорелый. Мы тыкались друг в дружку неумело Под пение сестер Лисициан.