Крейслер с трудом нашел напечатанную мелким шрифтом на четвертой странице заметку, старательно обведенную красной чертой. «Неиспробованная мера» называлась она. Автор предлагал протянуть длинную проволоку с горящими тряпками по полю, на котором сидит крылатая саранча, и наступать на нее. Саранча, испугавшись огня, должна подыматься и улетать. Крейслер прочитал эту заметку два-три раза, подумал, еще раз прочитал. Поискал объяснений, не нашел. На второй странице был напечатан фельетон знаменитого туркестанского энтомолога С., который доказывал, что борьба с лётной саранчой дело безнадежное и все силы надо сосредоточить на истреблении пешей — личинок, ликвидируя постоянные гнездилища.
— Твой Чихотин, — сказал Крейслер все время молчавшему Эффендиеву, — или шарлатан, или сумасшедший. То, что он пишет тут, — бред.
— Ты слишком скор осуждать и порочить. — Эффендиев даже закусил губу. — Зря печатать всякое вранье не будут в наших коммунистических газетах. Надо послушать, что он скажет. Вы, интеллигенты, любите замыкаться в своем высокомерии, идей боитесь, свежего воздуха. А он, самоучка, пролетарий, который выдвинулся, кипит.
Он расстроился. Попросил верховую лошадь, предложил немедленно поехать в тростники. По дороге попрекнул с сердцем:
— Работа у тебя стоит.
Крейслер обиделся в свою очередь. Личинки могли начать отрождаться только в непроходимых чащах. У него нет возможности пробиться туда, нет средств, людей, ядов, можно только отстаивать культурные земли.
Весь день Крейслер, Эффендиев и разведчик Чепурнов, рабочий с завода, молоканин, карлик, похожий на жокея, ездили по берегам Карасуни. Десятиаршинные тростники шумели, как заросли бамбука, буйные и непроходимые, они частым лесом населили пески, выбивались прямо из воды, мощные и первобытные. Их гущина пугала. Их корни образовывали кочки по брюхо лошади. До реки было трудно добраться из-за топей. Там, где редели тростники, густо плодилась осока с темными метелками неприветливого своего цветения и куга с бархатными банниками.
Чепурнов показал им первые отрождения на высоком, сухом, песчаном бугре, к которому пришлось пробираться в страшной глуши. Крейслер бросился наблюдать. Начиненная яйцами почва порождала личинок. Маленькие, длиной с овсяное зерно, цвета старой слоновой кости, они выползали на песок и вскоре чернели, природа заботилась о них: личинки, облепившие осоку и питавшиеся ею, не отличались по цвету от метелок. Белое солнце любовно грело белую воду, белый песок, тростники, осоку, личинок, слепней, вившихся над лошадьми. Крейслер смерил температуру песка, потом на высоте аршина от земли, посмотрел на часы, записал. Эффендиев любовался им, Чепурнов сказал, таинственно щурясь:
— Я вам один островок покажу, никогда его водой не заливает. Там что делается!
Они проехали вброд. Крейслер закричал. Все пространство острова представляло черную живую кашу, осоки не было видно, она была сплошь покрыта, примята, прибита к земле насекомыми. Лошади опасливо ступали в сплошной живой массе, доходившей им иногда до колен. «А-а!» — кричал Крейслер, и двое других поддержали его. С этим воплем отвращения и опасения, бессмысленным и понятным, они проехали поперек острова и там увидали, как личинки переправлялись на другой берег. Карасунь по узкому месту текла довольно быстро, сносило течением миллионы личинок, но живой мост лежал до самого противоположного берега, от него отхватывались и уплывали целые острова, — саранча не останавливалась. Она шла по нижнему плывущему слою, как по понтону, как по суше.
— Вот так же она и на нас попрет, — сказал Чепурнов. — Дичает наш край, множатся тростники, а в них и она начинает вольно плодиться.
Крейслер рассматривал личинок, искал паразитов на них, собрал в мешочек, ругался, что нет микроскопа.
Они возвращались потрясенные, усталые, голодные. Чепурнов уехал далеко вперед. По зеленому небу растекся закат. По берегу задымились костры, дым, как башни, подымался к небу в безветренном воздухе. Это беженцы с Поволжья расселились по берегу Карасуни. Выехав на шоссе, всадники встретили целую толпу их. Они искали работы и спрашивали про саранчу. Эффендиев сказал, чтобы приходили на завод. Крейслер досадливо отмахнулся. Они побрели дальше, пыльные, взметая пыль, с проступающими из лохмотьев костями. Эффендиев посмотрел им вслед, лицо у него покривилось.
— Отмахиваешься, беспокоют? Вот ты вырос в довольстве, на папашиных хлебах. А я корки из помоек и кости добывал, обгладывал. Да, я, я — Эффендиев. А ведь я и тогда человеком был, своего будущего ждал и хотел. Знаешь, какая злоба растет: только помани, от такой жизни куда хочешь кинешься. Я бы в разбойники ушел, в бандиты, а мне показали свет, — коммунизм. И теперь мне другого не надо, над другим думать некогда, — я весь в одной мысли. И тот, кто мне помогает, — друг, а тот, кто мешает, — враг. Я уж не сдам, не сверну и вверх полезу, сверху виднее, как жизнь строится. А я видеть и строить хочу.
Крейслер рассмеялся.
— Честолюбив ты очень, быть тебе наркомом.