— Ты не шути, я не люблю. И буду! Чему завидую у тебя, — здоровью твоему: книжки читать умеешь, сидеть за столом умеешь, ты немец, — упорный! Я на немцев нагляделся. А у меня от бумаг голова кружится.
— Что ты утром брякнул об интеллигенции? Свежего воздуха боимся? Нет, врешь, брат, мы книжки не зря читаем, и вы наши книжки читаете. В скороспелые идеи не верим. А этот Чихотин — сукин сын, я твердо убежден. Слыхал, что буржуазия хорошо интеллигенцию оплачивала, и решил, что весь секрет в рвачестве.
Эффендиев вдруг насторожился, даже коня попридержал.
— Что? Что такое? Я ему дал пятьдесят миллиардов авансом, без этого он и рта раскрыть не хотел. Но все-таки его надо послушать, — успокаивал он сам себя.
Эффендиев был скуповат. Крейслер подмигивал, похмыкивал, прыгал в седле. Он невзлюбил этого Чихотина — чванного самоучку, вытирающего очки.
На другой день состоялось заседание. Черные загорелые мужики густо навалили в тесное помещение конторы, принесли запах полей, навоза, крепкой еды. Чихотин говорил, закидывая голову назад, выпячивая чахлую грудку, не глядя на слушателей, — напоминал бесноватого.
— Моя идея, как все большое, проста. Великое бесспорно. Замечено, что саранча переплывает реки и большие водоемы. Я предлагаю поперек местной реки Карасуни поставить цепь из бочек с керосином. В каждой бочке просверлим маленькое отверстие. Керосин, выливаясь постепенно в воду, покроет реку тонким слоем. Достигнув этой полосы, саранча замажет себе дыхальца и погибнет.
Первым из уголка тонко захихикал Чепурнов, — остальные молчали, вникая, — вышел к столу, презрительно отстранил Чихотина.
— Сорок лет живу на свете, двадцать лет вожусь с этой саранчой, с кобылками разными, человек я не ученый, но опыт приобрел и видел много научных способов, — иные помогали, иные нет. Но никогда ничего похожего не видывал, не слыхивал. А вдруг она через реку-то не поплывет? — Он бросился на Чихотина, аж руки вскинул. — Вдруг не поплывет? Тогда что? А вдруг она на нашем берегу отродилась и незачем ей в реку плыть, в ваш керосин? Может, она прямо на нашу пшеницу метнется. Вы в ее капризах сидели? Да так и попрет. А может, керосин-то ее и травить вовсе не будет, не будет дыхальца забивать.
Он прервал речь, опять тонко, язвительно рассмеялся, трясясь всем своим ладным тельцем. Широко задвигались мужичьи бороды. Михаил Михайлович встал и подтвердил:
— Товарищ Чепурнов прав.
После заседания Эффендиев посадил в бричку Чихотина, замкнувшегося в обиженной брезгливости, поманил Крейслера в сторону:
— Отвезу его в Асад-Абад, там арестую.
Михаил Михайлович изумился:
— За что? Что он тебе дался, сумасшедший же.
— А черт с ним, пусть не отсвечивает. Саранча по всей Степи, не только в нашем районе. Переберется в другой уезд, будет головы морочить. Для его же пользы посажу, в другом месте за такие советы убьют самосудом. Я видел сам, как она по воде идет, — много тут керосин поможет! А так он отсюда пятки намажет до самой Москвы, когда я его выпущу.
Таня целый день супилась, сделала свои выводы:
— Наш край обречен. Нет культурных сил, руки не доходят до окраин. Ты совсем одинок. Под руку лезет какая-то мразь, — это же не случайно.
— Вот, товарищ Эффендиев, — рассеянно говорил Михаил Михайлович, осыпая обрывок газеты закорючками цифр, — вот, товарищ, — саранче, каждому насекомому нужно семьдесят два золотника, то есть три четверти фунта зеленого корма, — пропитание на всю жизнь. Так в этот год она истребит в нашем округе четыре с половиной миллиона пудов, то есть почти все тростники на русской стороне Карасуни, иначе говоря, лишит окрестных жителей и топлива, и строительного материала, которым пользуются при нашей бедности во всем районе. О посевах говорить и не приходится, если она на них двинется.
— Посевы надо отстаивать.
— Легко сказать! — голос Эффендиева прозвучал как будто издалека. Крейслер поднял на него рыжий воспаленный взгляд. Таня посмотрела на них. Они были рядом как два угля: Крейслер, в веснушках, в диких оплеухах загара, в поросли красной бороды, — как бы догорал; лицо Эффендиева, в блеске желтой иранской кожи, в жесткой курчавости волос, казалось куском антрацита, только что зажегшегося в хорошо раззуженном под дувалами жерле заводской печи. Эффендиев никогда не записывал того, что сообщал Крейслер, и все прекрасно повторял в докладах. «Саранчу мы сгоним, — говорил он, — а потом за настоящие дела примемся».
Весеннее солнце нагревало Степь, как щеку яблока. Почва, начиненная мириадами и мириадами яиц, выделяла свой клад в дебрях тростников. Эффендиев сам не так давно жил, как живут и множатся в этом неисследованном мире рыбы, дичь, звери. И он находил для описания бедствий, несомых саранчой, неожиданные слова. В шарабане или верхом на гнедом иноходце он переезжал из селения в селение и, когда ехал один, распевал сочиненную им песню: «Камыш зорок, как хоросанский жеребец. Он чуток, как джейран, как горный поток, он шумит при ночном ветре. Страшное множество плодится у его корней».