– Женился бы ты на Лизе Дерибизовой. Видал я – девка ягодка. А что двоюродная сестра, так на это теперь не смотрят. Ушел бы ты из своей Государственной розницы, я бы тебя к себе взял.
Впервые за целые сутки Григорий Васильевич улыбнулся, спросил:
– На какой это Лизе?
Рука старика сделала движение перекрестить лоб…
– Господи, о чем это мы с тобой! Покойница на столе, а мы о девках.
Но он уже сбился с похоронной лирики, земные заботы брали свое.
– Ну, Гриша, выкручивайся. Я для вас расшибусь, а сделаю. Спешить только мне нельзя. Ну, хорошо, продам остатнее, заложу последнее, наскребу тысчонки две, что же больше успеешь в три-то дня, как твой Иван Иванович требует?
Но все это Воробков слушал безучастно. Дядя ушел, обиженно надувшись.
Несветевич тоже пропадал всю ночь – и не напрасно.
Он придумал отсрочку, вызвал с утра Воробкова, засадил подписывать какие-то оправдательные документы.
– Все это химеры, – говорил он, – на неделю. Умоляю помочь, как можешь, общему делу.
Воробков твердо решил немедленно ликвидировать барановское наследство. Он равнодушно подписывал поддельные счета и выдавал расписки в бессмысленных авансах.
Прощался Несветевич с объятиями и поцелуями, в непомерных ноздрях его блеснула влага.
– Люду помни.
5
Почтовый поезд тащил Григория Васильевича по мокрой бурой пустыне, неизменной, когда на нее ни взгляни –
вечером, с утра ли. Рязанские, тамбовские степи провожали осень. Добрых полночи Григорий Васильевич тоскливо слушал, как воронежский торговец жаловался на налоги; задремал только к утру. Тот же беспокойный купчик разбудил его задолго до Баранова. Ни на одной станции не было приличного буфета. Григорий Васильевич позавтракал черствой булкой, запивая сельтерской. На станциях стояли подолгу, и губернские ответственные работники, возвращавшиеся из Москвы, властно гремели по коридорам вагона, хлопали дверьми.
Пятнисто-желтый барановский вокзал стоял как бы плотиной, не допускавшей потоков жидкой городской грязи на железнодорожное полотно. Знакомая скука охватила приезжего, едва он сел на мокрое сиденье пролетки.
Извозчик размахивал кнутом, колеса чавкали в грязи. Самое прочное и красивое здание в городе – острог – покосилось из-за белой, с башнями, стены. Григорий Васильевич вдруг струхнул, – пролетка того гляди развалится, а грязь на площади по ступицу, и не выберешься.
День был праздничный. Старушонки ковыляли к собору, жалкие магазины были закрыты, – привычная с детства картина, и, может быть, ей сто лет. Но все неуловимо изменилось для Григория Васильевича. Глаза матери всего этого не видят, утрачена необходимость сюда приезжать, горько дивиться медленному оскудению. Раньше он мысленно спрашивал себя: «За каким чертом меня сюда принесло?» Это при выезде с вокзала. А до родного дома он добирался размякший, чтобы вновь и вновь печально удивиться его налаженному уюту.
Дом стоял на отлете, в конце непроезжей из-за маслянистых луж и бездонных выбоин улицы. Извозчик донес чемодан на руках, прыгая по кирпичикам тротуара. У ворот озорничали ребятишки со всего квартала; один из них крикнул:
– К выносу поспели!
Проходя мимо окон, Воробков отвернулся от страшного видения гроба в мерцании свечей. На крыльце и в сенях толпились старухи, – не сюда ли ковыляли они со всего города? Незнакомая испитая женщина обняла, называя его Гришей; две голенастые девчонки шарахнулись от него. В прихожей обступили какие-то люди, одобряя, что не опоздал, здоровались шепотом, но оживленно и почтительно и, видно, радовались некоторому нарушению скучной жизни, которое устроила неугомонная Анна Герасимовна.
Растолкав соболезнующих родственников, к Григорию
Васильевичу приблизилась высокая, бледная девушка в траурном платье, протянула руку.
– Я – Лиза. Пойдемте, я вас провожу.
И как чужого, провела Григория Васильевича в комнату его детства. Испитая женщина сказала ему вслед:
– Никого не узнает, даже Лизочку. Окончательно не в себе.
В детской рыдала тетушка Марья Харитоновна, но
Григорию Васильевичу показалось ее горе в сравнении с тем мраком, который переживал он сам, ничтожным. Все ее круглое лицо было залито слезами, она шмыгала носиком, до того неестественно маленьким, что было странно, как она могла почтенно состариться с таким носом, а не свихнулась, начав в молодости подрисовывать брови и жадно бросаться на мужчин.
– Не надо, мама, – сказала девушка. – Братцу и без того тяжело.