Она смешно ужасалась и возмущалась. С ней являлись в комнату сырость и ветер улицы, на бровях дрожали бисеринки дождя. Ее речь, ее живость, даже термометр, вставляемый под мышку Григорию Васильевичу, не соответствовали кругу его обычных мыслей и ощущений, манили к юности. Неприметно он сошел на язык малоразвитого ученика провинциального коммерческого училища, припомнил давно забытые сочетания слов, жеманился.
– Откуда вы понятие о деньгах имеете, Лизочка? Мне желательно, чтобы вы размышляли о чем-нибудь приятном, за вашу доброту. Скажите тете, пусть возьмет зеркало из прихожей. Это для вас, Лизочка.
В их разоренном быту никто никому ничего не дарил, все скулили, ласкового слова не услышишь, что-то похожее приходилось разве что читать. Уши ее счастливо рдели.
Так побеждала жизнь. На четвертый день Воробков встал и прошелся по комнатам, едва не вскрикивая от замирания сердца. Слабость роднила с младенческими подвигами. Тридцать лет тому назад он так же открывал новые закоулки. Полная привычная обстановка сохранилась только в его комнате и в кабинете отца, где временно приютились Марья Харитоновна и Лиза.
В остальных комнатах на выбитых крашеных полах блестели яркие свежие пятна, следы вещей, стоявших десятилетиями на этих местах и сохранивших добротную покраску мирного времени. Все пять комнат, просквоженных ширью огородов и лугов, на свету ненастного дня показывали свою запущенность – паутину по углам, отставшие обои. Приходящая кухарка гремела посудой на кухне, оттуда тянуло перегорелым постным маслом. Воробкову стало мучительно жалко разрушать пристанище своей семьи.
Просидел весь день, разбирая нехитрые бумаги матери.
В связке старых продуктовых карточек, купчих крепостей, аттестатов и метрик нашлись страховые документы. Оказалось, дом застрахован в пять тысяч рублей, старуха аккуратно платила все взносы. Вечером на его расспросы
Марья Харитоновна рассказала:
– Это еще как до войны было, так и осталось. Тогда считали, что дешево застраховано, а сейчас удивляюсь, что это Аничка так тратилась. За ваш дом, в таком месте, на краю города, полторы тысячи напросишься.
Эту цифру назначал ей знакомый торбеевский огородник. Тетка видела по настроению племянника, что он отдаст все за бесценок, и теперь как раз нашла подходящим спросить с притворным огорчением:
– Неужели, Гришенька, ты и дом продать хочешь?
– А куда он мне! – грубо ответил Воробков. – Продам к черту! Мне воля нужна, а не дома. А воля по теперешнему времени, – в Москве, в столице.
Он произносил это не очень уверенно. В Москву не тянуло, отдыхать здесь было приятно. И даже приступы скорби о матери, которые охватывали мгновенной и неожиданной болью, когда он оставался один, после того, как его покидали люди, – даже эти приступы, теперь все более редкие, казались признаками отдыха, накапливающегося здоровья и самостоятельности. Отсюда и бухгалтер был виднее и его дочь. Они сделали из Воробкова кавалера на побегушках. Ему перепадало лишь то, на что другой не польстился бы: истерики, тоскливые разговоры. Улыбки и кокетство предназначались посторонним, тому же мозгляку Бернштейну, краснорожему Ланину. Григорий Васильевич совершенно точно, словами, определил свое положение: «Придавили меня, как лапой. Вот сейчас я выбрался, могу распрямиться. Брошу им пять тысяч, уйду, –
тогда сама приползет. А я буду через дверь разговаривать».
В тот же вечер он поцеловал Лизу. Она пришла с градусником спросить, принял ли он аспирин. Воробков сказался здоровым, уклонился от ее забот. Девушка огорченно, немного растерянно остановилась у подоконника, вперилась прямым потемневшим взглядом в бумаги на письменном столе, за которым сидел Григорий Васильевич. Подчиняясь ленивому позыву и воспоминаниям о своей донжуанской молодости, он тоже подошел к окну. На черные стекла снаружи наседала бисерная рябь мелкого дождя, в раму дуло.
– Вы простудитесь у сырого места.
Сказав пересекшимся голосом эту нелепость, он обнял полные мягкие ее плечи, притянул к себе. Учебные глаза испуганно закрылись, несколько тяжелое лицо, постарев, надвинулось на него, и он медленно поцеловал ее в сухие неглубокие губы. Вровень с ним по росту, она, оказалась тяжела и неповоротлива, не подчинялась его желанию, не согласовывала движений, на поцелуи не отвечала и не противилась. Его рука шарила по крутой, круглой груди.
Она, спокойно и сильно сжав его пальцы, отводила ласки, все еще не открывая глаз, с тем же постаревшим, строгим, истовым лицом. Григорий Васильевич сел на подоконник, откинулся, прищурился со смешком.
– Вы на божию мать похожи, Лизочка, вот сейчас если посмотреть.
По губам ее пробежала улыбка, и тут же показались слезы, попыталась вырваться.
– Что это вы делаете, как с ума сошли! Ведь и девяти дней не минуло…
«Вот идиотка! – рассердился он. – Дна не видать… И
чего это меня, старого дурака, потянуло?»
– Как можно напоминать про такие вещи? И, наверное, мамаша на нас порадовалась бы. Уговаривала жениться…
И он позвал ее прийти позже, когда уснет тетка.
– Да, она не уснет долго…